Глава 18
После рождения дочки, которую в честь покойной матери Федора Андреича назвали Марией, Надя Кривицкая не стала ни менее заботливой, ни менее внимательной по отношению к своему талантливому, но порою слишком доверчивому, как казалось ей, мужу. Она не могла понять, как он, прошедший войну, известный всей стране режиссер, народный артист, который имеет прямой доступ к самой Фурцевой, — как он может спокойно завтракать сейчас на веранде и строить рожицы крошечной Маше, безмятежно разглядывающей свои собственные розовые пальчики, в то время как через два часа назначен худсовет и будет решаться судьба всей картины?!
— Я тебе, Федя, так скажу, — улыбаясь на Машу и одновременно сдвигая соболиные брови в сторону мужа, растолковывала Надя. — Я тебе так скажу: это очень хорошо, если они сегодня сами убедятся, какой чепухи наснимал их стажер! Хотели тебя ущипнуть — получайте!
Кривицкий оторвался от доченьки и, крепко обхватив жену за талию, притянул ее к себе.
— Вояка ты, Надя! Тебе бы коня да сабельку вострую! Ты всем им покажешь!
— Мне кажется, Феденька… — жена режиссера улыбнулась, показав все свои ямочки, что было очень сильным оружием. — Мне кажется, Феденька, что ты и сам толком не понял, как ты относишься к этим пробам… Ты, Феденька, очень и очень колеблешься…
Беда в том, что «колебался», как тонко подметила Надя Кривицкая, не только муж ее Федор Андреич. Похоже, что колебались все, кроме Мячина, который, столкнувшись в проходной с распаренной и издерганной Региной Марковной, спросил ее прямо:
— Вам нравятся пробы?
— Иди, Егор, в жопу! — находчиво ответила ему Регина Марковна. — Мы с тобой все равно ничего не решаем. Как скажут там, так все и будет.
И она вскинула глаза вверх.
— А там — это где? — не сдался задиристый Мячин. — У бога в чертогах?
— В чертогах, в чертогах… — пробормотала Регина Марковна. — Какой ты, однако, Егор… непонятливый…
Худсовет назначили на половину второго. Пронин должен был вот-вот вернуться на «Мосфильм» с какого-то важнейшего заседания. Его секретарша с красным, как у малиновки, носиком поливала цветы на подоконнике, пользуясь наступившей передышкой. Хрусталев пил кофе в «стекляшке» и рассматривал разложенные на столе фотографии, неодобрительно качая головой. Увидев вошедшего Кривицкого, нарядного, в небесно-голубом костюме и синем галстуке, он, по своему обыкновению, насмешливо присвистнул.
— Прекрасен, как ангел небесный… — с чувством сказал Хрусталев. — А может, ты зря наряжался? Посмотрят сейчас знатоки наши пробы и скажут: «Говно». Что тогда?
— Кому же они это скажут? «Говно»? Надеюсь, не мне же?
— Конечно, тебе. Ведь ты режиссер.
— Но я не один! Со мной Мячин работает!
Хрусталев сгреб фотографии в кучу:
— Федор Андреич, ты не голодный? Есть-то сейчас не собираешься? Тогда пойдем, я тебе кое-что скажу.
Они вышли из «стекляшки», и тут Хрусталев очень бодро спросил:
— Надеюсь, ты, Федя, не свалишь на Мячина всю эту затею?
— А ты не учи меня, а, Хрусталев?
И Кривицкий вдруг так побагровел и такие страшные, лопающиеся от гнева глаза выпучил на оператора, что тот слегка даже опешил.
Через двадцать минут Пронин вернулся на «Мосфильм», и всех пригласили в зал. Худсовет должен был вот-вот начаться. Кроме редакторши, пышной женщины с короткой стрижкой и подведенными глазами, прибыл и очень популярный лет двадцать назад режиссер, теперь уже старенький, сморщенный, сгорбленный, однако с живым, острым взором. Кривицкий поспешил им навстречу.
— А где ученик-то ваш, Федор Андреич? — дружелюбно заговорил режиссер. — Ведь вы, говорят, со стажером снимаете?
— Я нервы его берегу, — подмигнув, ответил Кривицкий. — Сегодня, наверное, нам не поздоровится! А эти мальчишки ведь — не закаленные, пускай пока пива попьет. Вы согласны?
— Тут в шестом павильоне такой скандал случился, — режиссер понизил голос. — Дипломник один вздумал обнаженную натуру снимать. Что скажете? Нашел, правда, очень красивую девушку с шикарной фигурой, ну, просто Венера, и начал ее, понимаешь, в подробностях… У вас мы такого, поди, не увидим?
Кривицкий опять подмигнул фамильярно:
— Такое мы вам предложить не посмели бы.
— А правда, что вы Хрусталеву снимаете? — вмешалась стриженная под мальчика редакторша. — Уж я про нее и забыла совсем!
— Ну, как же такую забудешь? Глаза-то! — вздохнул режиссер. — Ведь, Федор Андреич, какие глаза!
— Нет, Будник — актер по призванию, а эта? — Редакторша вся покраснела. — Смазливость, конечно, серьезный аспект, но если не дал бог таланта, так что уж?
— Давайте тогда и начнем потихоньку, — предложил Кривицкий. — А то, понимаете, как перед боем: внутри все горит, а тебя не пускают…
Инга Хрусталева словно бы чувствовала, что говорят про нее, и говорят безо всякого интереса и одобрения. Она лежала на тахте и прятала голову в подушку, как будто не хотела, чтобы слова этого неодобрения долетали до ее ушей, хотя Замоскворечье, где она жила, было расположено весьма далеко от «Мосфильма», где только что началось обсуждение картины. Дочь то и дело поглядывала на нее, отвлекаясь от своего занятия — она покрывала лаком неуклюжую корягу, — и каждые десять минут предлагала, что пойдет на кухню и поставит чайник.
— Не нужен мне чай твой! Оставь ты меня! — взорвалась наконец Инга, выныривая из-под подушки. — Вы меня все замучили! Ты понимаешь, что я вместо того, чтобы сниматься, вместо того, чтобы лезть наверх, как другие, как все эти бляди на длинных ногах, вместо этого я сначала три месяца лежала в роддоме на сохранении, и желтой была, как шафран, и вся в пятнах, а потом, когда ты родилась, никому тебя не доверяла, все делала сама, стирала пеленки, не спала ночами, потому что ты орала как резаная, а грудью кормила тебя больше го-о-о-да! Да, года! Хотя могла закончить это удовольствие гораздо раньше! А я — нет! Я кормила! Вся высохла!
— Я тебя об этом не просила, — тихо сказала Ася, прижимая к сердцу уродливую корягу.
— Она не просила! Спасибо большое! Скажите на милость: она не просила!
Инга опять спрятала голову под подушку и не увидела, как глаза ее тринадцатилетней дочери налились горячими слезами и, по-прежнему не выпуская из рук коряги, она пулей вылетела из комнаты. В кухне над большим железным баком, в котором кипятят белье, стояла соседка тетя Катя, вся красная от поднимающегося из бака густого пара, и помешивала свое варево деревяшкой.
— Ты чего как полоумная? — сырым громким голосом спросила тетя Катя. — С матерью поругалась? Терпи. Она — мать. Плохого не скажет.
Ася всхлипнула и посмотрела на тетю Катю такими глазами, что та вдруг примолкла и начала еще яростнее ворочать своей деревяшкой.