Разговоры эти, несмотря на упоение, все же оставляли у Стази привкус ужаса, словно она порой говорила не с живым, полным любви и жара человеком, а с призраком, уже не на словах знающим, что такое смерть. Она нежностью и ласками пыталась уничтожить это ощущение, и на какое-то время ей это удавалось, но очень скоро Трухин снова уходил ощущениями куда угодно – в прошлое или в будущее, – но не оставался здесь с нею.
– Но почему? Почему?! – почти кричала, требуя ответа Стази, но Трухин только закрывал свои невозможные глаза и снова брал ее с восторгом обреченного.
Иногда Стази приезжала в Берлин и просто гуляла по улицам, пытаясь найти ту улочку и тот дом, в котором они оказались с Трухиным тем осенним днем. Пару раз прошла она и по Мёренштрассе, но окна квартиры Герсдорфа выглядели мертвыми.
И вот 28 февраля, суеверно сжимая в кармане десяток марок, сэкономленных ей при уплате бауэрам, Стази бродила по городу в надежде найти какой-нибудь фломаркт или трёдель
[158]
, чтобы купить Федору хоть что-то: хорошее довоенное мыло, если повезет – бритвенный станочек или, на худой конец, красивый батистовый носовой платок. Ноги автоматически привели ее к Пергамону, и она тихонько поднялась по лестнице в квартиру своей бывшей работы. Там вовсю стучала машинка и свистел кофейник. Стази вышла на улицу и побрела куда глаза глядят. Слезы невольно катились, и она почти ненавидела себя. Как смела она так усложнить жизнь Трухину? Какие тургеневские сопли о чистоте! Она могла и должна была оставаться работать, жить с Герсдорфом и не перевешивать свои проблемы на Федора, ничего бы с ней не случилось, так люди живут даже не вовремя войны и справляются. Эх, слабая душонка, чистоплюйка, дворяночка недоделанная… Стази шла, черпая ботиками весеннюю жижу, едва не уткнулась в мраморный щит с надписью Hegel-Haus, висевший на решетке, перекрывающей мостик через Шпрее.
Неожиданно решетка распахнулась, и оттуда появился плохо одетый молодой человек с веселым и жизнерадостным лицом.
– Gehen Sie die Dokumente abgeben?
[159]
– спросил он ее на диком немецком, с чудовищным русским акцентом.
– Welche Dokumente?
[160]
– опешила Стази и добавила уже по-русски: – Куда?
– О, так вы русская! – Парень едва не обнял ее. – Отлично! Отлично! Пойдемте же, комиссия еще работает! – И он буквально толкнул ее на мостик. – Вы откуда?
– Из Ленинграда.
– А вуз?
– Университет, филологический. Но что здесь? Куда вы меня ведете?
– О, здесь просто-напросто филиал Берлинского университета, курсы для иностранных студентов. Здесь ведь когда-то преподавал сам Гегель!
– Но, послушайте, у меня нет никаких документов, я… пленная, только с разрешением на проживание.
– Это ничего, не вы одна, какой-то документ есть, а остальное… да там вас спросят. Идемте скорей, пока все еще работает, а народу там порядочно! – Парень почти потащил Стази за руку, по пути успев сообщить, что сам он из Киева, студент-философ, отца его арестовали за полунемецкое происхождение, то есть сам он квартерон, его тоже посадили, но в начале войны в сумятице и неразберихе он сумел бежать из лагеря, вернулся в Киев и потом ушел дальше на запад и так добрался до самого Берлина. – А вообще меня Георгием зовут.
В приемной, куда Георгий втащил Стази, оказалось много народу явно студенческого возраста. Все говорили между собой по-русски, и только небольшая группка стояла отдельно.
– Это чехи и венгры, кажется, – пояснил Георгий, – а наши, в основном, колонисты. По-моему, – он склонился к уху Стази, – им совсем и не учеба нужна, а жилье.
– Жилье? Здесь есть общежитие?
– Ну да, кого примут, будут жить в пансионе при доме, а как же?
У Стази перехватило дыханье.
Скоро всех провели в библиотеку с огромными зеркальными окнами и высокими дубовыми шкафами. За длинным полированным столом сидел в готическом кресле старик с белоснежными усами и бородой, а по обе стороны от него две дамы, тоже седые и в черном. Они улыбались старику и надменно посматривали на толпу, кривя узкие плоские губы.
– Старик – ректор, а старухи – начальницы Дома, – снова прошептал Георгий, непонятным образом уже все знавший. – Ты не бойся, – перешел он по советской привычке на «ты». – Слушай, что и как другие отвечают, и так же делай. Немцы – они странные, иногда такое проходит…
Вызванный вставал и отвечал на вопросы ректора, правда, чисто академические: что и где изучали, как долго и прочее. Дамы же иногда вмешивались и задавали вопросы личные: кто родители, чем они занимались до войны и чем сейчас. При этом они усердно скрипели перышками в своих записных книжках. Ответивших как-то рассортировывали на три группы. В одну попали сразу все колонисты, нескольких девушек, рассказавших про немецких женихов или отцов-профессоров, поставили отдельно, а в третью попали почти все остальные русские. По поводу Стази, честно и на прекрасном немецком ответившей про мать – научную сотрудницу Эрмитажа, и отца – офицера старой армии, старухи долго совещались и даже, кажется, поспорили, но, в конце концов, включили во вторую группу. Потом всем объявили, что решение будет прислано им по почте, и попросили оставить адреса. Стази, поколебавшись, дала адрес Верены на Находштрассе. Самое удивительное, что ни у кого не попросили никаких документов, кроме тех, которые предъявляли сами просители.
Стази вышла как оглушенная; от реки тянуло влажной свежестью, и небо поднялось куда-то далеко ввысь.
– А давай отметим это дело! – предложил Георгий. – Я знаю тут неподалеку отличную закусочную, где платят не за красоту.
– У меня только десять марок, и я должна еще купить подарок… другу, – запнулась Стази.
– Десять марок – отличная сумма на сытный обед для двоих! – обрадованно воскликнул Георгий. – А насчет подарка, то у меня есть флакон довоенного одеколона – я его как раз собирался где-нибудь загнать сегодня. Делаем с тобой шахер-махер, оба сыты и друг с подарком! Как?
– А давай! – вдруг ощутив себя русской студенткой, согласилась Стази, и они до вечера проболтали с Георгием в полуподвальчике, объедаясь сосисками с горчицей.
– В этом вранье, которое она развела, Германия сама запуталась, – пояснял Георгий, жуя дешевый хлеб и сожалея о невозможности получить кружку пива, – поэтому-то здесь многое и возможно, в этой мутной воде. Понимаешь, они лгут всем и все разное. На Запад трещат то, что может запугать Европу большевизмом. Совсем другое говорят для своих, и тут уж все меняется в зависимости от момента и общего положения, но, в общем, наиболее откровенно. Третья ложь – для занятых восточных областей, ну тут главное – показать благородство Германии и изобразить ее освободительницей народов Союза от большевизма. Четвертое – для советского тыла, чтобы доказать, что западные союзники предают своего восточного союзника и совершенно не стремятся ему помогать. Наконец, говорят, есть еще и пятое: какая-то тайная линия, и пропаганда по этой линии ведется при помощи разных засекреченных радиостанций, работающих от имени несуществующих политических группировок. Вещают они на английском, немецком, французском, шведском и русском, вранье беспредельное, только надо наполовину ругать немцев, а наполовину ту страну, к которой обращаются.