Помар, увидев масляную лампу, разбитую в углу, вдруг ужаснулся. Он вспомнил, что Кампанелла сам просил оставить на время ужина светильник, а он, Помар, сомлел на лавке да уснул. В припадке ли отчаяния или с худым намерением наложить на себя руки, Кампанелла разбил лампаду и разбрызгал капли горящего масла по камере. Пламя быстро перекинулось на солому, охватило матрас и зловеще защипело едким дымком. «Поздно, слишком поздно! – сквозь невнятное бормотанье донеслось до Помара. – Надежды сгорают в огне, они рассыпаются пеплом в ладонях!» – И языки пламени огненной кадрилью заплясали на теле смутьяна.
Глава 11
В бреду и лихорадке Томмазо провёл долгие сутки. Погорельца перевели в больничные палаты, приставили солдата и фельдшера. Запеленованный, бормочущий, он стал похож на ангельскую душу, на робкое дитя, забытое родителем. На второй день узник открыл глаза и из его уст полились странные речи. И страсти в них было не меньше, чем странности. Он то без умолку твердил об индийской богине Сати и ритуальной смерти на костре, а то взывал к друзьям, загубленных на инквизиторских кострах и проклинал их истязателей. Страшные проклятия так и сыпали дождём, пока изнеможённый речью, он унимался ненадолго. Всё время он нёс вздор и околесицу. Клокочущие бормотания о папе Римском, военных походах на турок и тайных связях испанской короны заставляли шептаться солдат и надзирателей. Из темниц шёпот поднимался выше, до рослых башен Кастель Нуово, раскатистым хором иерихонских труб он врывался в распахнутые окна комнат кастеляна.
Допрос был учинён в покоях, но Кампанелла, не понимая, только пялил в безумии глаза.
– Трубите, друзья, трубите, – вдруг закричал он в исступлении, – здесь убивают истину!
– Оставь же! – брезгливо поморщился кастелян и властным жестом остановил писаря, решившего стенографировать: – Не вздумай! Ничего не надо!
В дверях больничных покоев кастелян застыл, обратив свой взор на фельдшера, дежурившего у кровати калабрийца:
– Нельзя и мысли допустить, чтобы бред больного превратился в новость или хотя бы в сплетню. По ставьте на ноги в короткий срок, а если выжил из ума – так и скажите. Я хочу знать не из доносов, а непременно первым! – И вышел.
Фельдшер Лаура Алонзо, снедаемая любопытством, с особым трепетом приняла на себя заботу о пациенте Томмазо. Их связывало прошлое – аскетичная планида монашеской жизни, уготованная обоим, не случилась. Томмазо вынужден был податься в бега, а Лаура насильно отлучена из монастыря Кампо ди Фиоре под влиянием будущего супруга и близкого друга приора – Микеля Алонзо. Цена свободы и целомудрия Лауры обошлась Алонзо в пять золотых реалов. Уже в Кастель Нуово невольница, насильно обручённая на Микеле, освоила ремесло тюремного врача.
Хлопоты об опёке над больным полностью легли на плечи юной доньи. Лаура не видела в том обузы. Поступая по велению сердца, а не по указанию кастеляна, она дни и ночи напролёт нянчилась с Томмазо: толкла в ступке горькие лекарственные порошки, готовила лечебные ванны на травяных настоях и прикладывала холодные уксусные компрессы. Весьма скоро терпеливость и усердие бывшей монахини были вознаграждены, и ужасные раны Томмазо понемногу стали затягиваться. Не обделённый женским вниманием, он быстро пошёл на поправку. Когда боль поутихла, оставив место новым чувствам, Томмазо разглядел в своём спасителе тонкую и яркую изящность, загадочный взгляд и доброе сердце. По вечерам благодарный калабриец читал лирические строфы, сочинённые им накануне, а однажды вдруг признался: «Лаура, я от любви схожу с ума. И я хотел доверить эту тайну вам…»
После того вечера по тюрьме пополз слух, что Кампанелла действительно сошёл с ума. Пустивший слух остался неизвестным, но спустя неделю на стол дону Мендозе легла гербовая бумага за подписью врачебной комиссии о признании узника Томмазо Кампанеллы умалишённым. Весть о помешательстве философа в считанные дни облетела Италию, а значительные свидетели спектаклей Кампанеллы лишь разводили руками, не выявляя преискусной фальши виртуозного обманщика.
Расцветало лето. Сквозь каменный мешок темницы не проникали звуки – ни шелест листьев, ни шум прибоя. Царство тишины. И царство темноты. Томмазо иногда играл с судьбой и двигал камень, притворявший брешь в стене. Да, впрочем, и не брешь – лишь крохотную щель. И тогда внутрь врывались свет и звуки, а вместе с ними порывы ветра заносили солоноватый запах моря, и острый едва уловимый аромат неведомых цветов ложился строчками мемуаров его собственного детства, проведённого в апеннинских сельвах с сёстрами и братьями. Лаура могла бы помочь Томмазо снова. В её силах было оживить мечту Кампанеллы. Их встречи не прекратились, наоборот: каждые четыре дня она приходила делать перевязки. Конечно, это был риск, смертельный риск для двоих. Микель искал повод уличить Кампанеллу во лжи и одна лишь мысль, что будет с Лаурой, если правда вскроется, не давала покоя Томмазо. Но мысль о книге саднила оголённой раной, залечить которую могли только слова. У него не оставалось выбора.
Лаура пришла в сопровождении мужа. Алонзо заковал узника в кандалы и препроводил из карцера в камеру со скромной меблировкой. Зажжённый огарок свечи в углу давал немного света. Во время перевязки безумец вёл себя, как обычно: нёс чепуху, строил Микелю рожи и глупо хохотал. Томмазо добился желаемого и надзиратель, похмурив брови, не выдержал балагана, вышел вон из камеры. Кампанелла не остановил спектакль, он знал, Алонзо где-то близко. Но взгляд его переменился. Осмысленность пришла на смену сумасшествию, глаза взыграли огнём, с трепетом и вожделением он поглощал Лауру взглядом. Она находилась так близко от Томмазо, что её горячее дыхание опаляло саму душу узника, наполняя страстью и желанием. Её бархатная кожа источала и струила сладкий аромат. Он разливался по камере невидимыми волнами, словно драгоценное благовоние, заставляя дрожать всем телом под их напором. Наконец, закончив перевязку, она осведомилась холодным, почти официальным тоном:
– Может быть, вам что-нибудь нужно?
Он уставился ей прямо в глаза. И тут Лаура сунула ему бумажный куль и торопливым шагом поспешила прочь.
Оставшись наедине, он бережно развернул свёрток. Внутри лежал крохотный пучок травы. Томмазо долго растирал в ладонях нежные стебли и жадно вдыхал аромат. Его руки пахли летом, полями и свободой. Но больше живых стеблей, сорванных за стенами Кастель Нуово, его интересовал бумажный куль, свёрнутый из обрывка рукописной газеты аввизи, бойкая торговля которыми в Венеции за несколько лет из любительского занятия превратилась в прибыльную профессию. Торговцы новостями сообщали, что схвачен Джордано Бруно. Бруно! У Кампанеллы потемнело в глазах. Заря, предшествовавшая восходу солнца, померкла. Святая служба собиралась подвергнуть учёного «самому милосердному наказанию и без пролития крови», что означало одно – сжечь живым. Настали поистине суровые времена. Кампанелла вздохнул и отложил обрывок в сторону. Аввизи мог бы и сгодиться для записки.
Иссушив травы, Томмазо сжёг половину в пламени свечи. Полученную золу растёр между ладоней и к пепельно-серому порошку добавил по каплям воды. В венчик из оставшихся стеблей он вставил несколько волосков, выдранных из собственной макушки, и смастерил подобие шрифтовой кисти для нанесения тонких линий. Записка с просьбой на клочке газеты вышла из-под самопального пера философа лишь к концу третьего дня. Чернила расплывались, а кисть не отличалась аккуратностью письма, упорно рассыпалась на лохмотки. Спустя день записка в ворохе старых перевязок незаметно для Микеля перекочевала к адресату. Лаура дрожащими руками передёрнула клочок и незаметно спрятала в вырез платья, густо покраснев под немигающим взглядом Томмазо.