— Но что же я такого сказала, что я сказала? — не выдержала она наконец.
— Ты сказала про изнасилование, — напомнил я, стараясь сдержаться.
— Отчего же ты не понимаешь? — жалобно начала она сквозь слезы. — Я тебе так противна, что ты даже не хочешь понять. Ты совсем обо мне не думаешь. Разве ты не говорил, что, если бы меня обесчестили и выгнали из дому, ты все равно бы меня любил? Вот я и мечтала, чтобы так случилось. Тогда бы между нами ничего больше не стояло. Пойми, Аллан, нам не дадут пожениться, и мы так и умрем во грехе. Даже если ты поменяешь веру, они не согласятся. Они другого хотят, я же тебе говорила, помнишь? Но если бы кто-нибудь меня обесчестил, им пришлось бы выгнать меня на улицу — иначе грех падет на весь дом. И тогда я могла бы стать твоей женой, перешла бы в христианство — ведь для христиан это не грех, если тебя берут силой, — и ты все равно любил бы меня. Разве ты не будешь любить меня вечно? Скажи, Аллан, скажи. Ты знаешь, что меня ждет, если ты меня разлюбишь!
Я был, признаюсь, взволнован и как будто очнулся от кошмара; ярость моя прошла, и я очень жалел о вырвавшихся словах. Мне хотелось просить у нее прощенья, но я не знал как, все символы примирения, которые я прокручивал в голове, казались мне фальшивыми (упасть к ее ногам? я буду нелеп и смешон; пожать руку, сначала просто по-дружески, потом нежнее — и поцеловать? Но это так заезженно, и мне казалось, что Майтрейи сразу же разгадает всю натужность моих попыток). Я так и не решил, что делать, и только смотрел на нее, стараясь вложить во взгляд все свои сожаления, всю любовь. Но глаза Майтрейи застали слезы, и, не заметив моего раскаяния, она сама рухнула мне в ноги и обняла мои колени, допытываясь, не надоела ли мне ее любовь или, может быть, меня пугает грех… Сейчас, когда я пишу, вопросы кажутся мне зряшными, но тогда они жгли меня, как угли из печи. Я поднял ее и дал понять своим объятием и словами, которые вдруг нашлись, что я все так же люблю ее и не пресытился и что мне бесконечно стыдно за свою слепоту и недогадливость. О браке мы больше не говорили, я начал понимать, что дело обстоит не так просто, как я себе это представлял, и предпочел лучше обходить эту тему, нежели вызывать призрак возможной разлуки с Майтрейи.
Вдруг нам обоим показалось, что мы слышим шаги под окном, мы замолчали и погасили свет. Шаги направились к веранде, потом раздался стук в дверь. Мы затаили дыхание. В дверь больше не стучали, зато через несколько минут постучали в окно, закрытое ставнями. Тогда я понял, что это Кхокха, который только что вернулся из кинематографа, но откликнулся не сразу, дав Майтрейи время взбежать наверх, к себе. Кхокха спросил меня:
— Ты с кем-то разговаривал?
— Нет, — коротко отрезал я, закрывая дверь за Майтрейи.
И тут сверху — мне показалось, что из коридора, ведущего к комнате Майтрейи, — раздался голос госпожи Сен.
XII
Я решил, что мы погибли, и всю ночь проворочался, не смыкая глаз. На рассвете Майтрейи — момента я даже не заметил — сунула мне под дверь записочку: «Мама ничего не знает. Не беспокойся. Не выдавай себя. Майтрейи». Испытывая чувства преступника, которому объявили о помиловании или хотя бы об отсрочке приговора, я ответил длинным письмом, убеждая Майтрейи повременить с нашими свиданиями, пока весь дом на ногах из-за инженера и Чабу. Теперь я уже не знал, чем кончится наш роман. Майтрейи не раз подбиралась к госпоже Сен, намекая, что я влюблен в одну ее подругу (мы выбрали ей имя Анасуйя, в память о совместном чтении «Шакунталы») и не знаю, как начать разговор о женитьбе; но госпожа Сен отвечала, что подобные супружества, построенные на самонадеянности чувств, до добра не доводят, потому что одна страсть, без опоры на традиции, не даст прочного счастья, а традиция — это благословение семьи, людей, которые знают, что брачные узы — бремя потяжелее, чем представляем это себе мы, молодые, и надевают их вовсе не для того, чтобы «срывать цветы удовольствия» или предаваться эфемерному, обманчивому влечению тел. Я узнавал себя в суждениях госпожи Сен — что было во мне, кроме страсти? И разве мы думали о чем-нибудь, кроме нашей любви? А госпожа Сен, рассуждая о моих вымышленных чувствах к Анасуйе, внушала Майтрейи, что супружество основывается не на любви, а на самопожертвовании, на самоотречении, на полной, безусловной покорности судьбе. Такой концепции я не мог принять, несмотря на всю свою тягу к индуизму. Зато я увидел, сколько препятствий возникнет в тот день, когда я решусь попросить Майтрейи в жены, и стал даже подумывать, не вернее ли будет прибегнуть к ее, пусть дикому, решению: если кто-то ее обесчестит, родители, поставленные перед фактом, будут вынуждены согласиться на наш брак, поскольку никто другой ее, такую, не возьмет. Только теперь я понимаю, как я любил Майтрейи, если мне казались возможными столь фантастические варианты.
Время текло, а мы, на свой страх и риск, продолжали наши свидания, пока одно событие, о котором я и собираюсь рассказать, не прервало эту череду отчаянных и беспамятных дней. Если бы не дневник, я бы ничего не мог припомнить из происшествий той поры, так захватывала меня сиюминутность, не оставляя ни малейшей возможности подумать, перебрать в уме разрозненные факты, связать их; и сейчас, следуя нити своих тогдашних кратких записей, я как будто расшифровываю чью-то чужую жизнь — моя память не сохранила подробностей этой жгучей агонии.
Переломным событием стал день рождения Майтрейи, десятое сентября. Инженер решил отпраздновать его с размахом, хотя сам был все еще болен, а Чабу — почти без сознания. Майтрейи исполнялось семнадцать лет — в Индии этому возрастному рубежу придают особый смысл. Кроме того, сборничек ее стихотворений, «Уддхитта», вышедший на днях, бенгальская пресса оценила как настоящее открытие, и господин Сен задумал пригласить всю литературную и художественную элиту Калькутты, устроив что-то вроде турнира искусств. Ожидались все сливки бенгальского общества, кроме Тагора, который еще не вернулся из Европы. Должны были прийти Чаттерджи, автор «Шрикантхи», и Удай Шанкар, танцор, король красоты и ритма, к которому я страшно ревновал, потому что на одном его выступлении, в августе, Майтрейи совершенно забыла про меня и, опершись о барьер ложи, не спускала с него порабощенных глаз, а потом несколько дней только им и бредила и мечтала с ним познакомиться, чтобы он «посвятил ее в тайну танца», как она выражалась. Пригласили и редакцию журнала «Прабуддха Бхарата», где у Майтрейи было много поклонников — как тот весьма оригинальный поэт Ачинтия, о котором много говорили, поскольку он раздразнил всю плеяду почтенных мэтров Бенгала, осмелившись выступить с романом по типу джойсовского «Улисса».
Меня несколько смутили приготовления, которые велись к десятому сентября. Я знал, что в этот день Майтрейи будет принадлежать мне несравненно меньше, чем когда бы то ни было, потому что она столь же честолюбива, сколь любезна, и постарается очаровать всех гостей. Я купил ей в подарок несколько книг и собирался вручить их утром того самого дня. Ночью она приходила ко мне только на полчаса, так было много дел по дому. Лестницу устлали и увешали старинными коврами, повсюду расставили цветы в вазах, освободили для приема две комнаты наверху, принеся туда маты и шали и устроив как бы два бесконечной длины дивана, на которые надо было забираться, сняв обувь; все женщины работали не покладая рук, а Майтрейи, задумав украсить ковры вдоль лестницы еще и картинами, уронила прекрасный портрет Тагора, да еще с посвящением ей, и страшно огорчилась, восприняв это как дурной знак, тем более что рама раскололась на куски, а холст лопнул.