Рано утром в библиотеке я подарил ей книжки с невинными дарственными надписями и, обняв, произнес несколько банальностей насчет безоблачной жизни и счастья, для которого она рождена. При этом у меня на глаза навернулись слезы, а Майтрейи казалась несколько рассеянной и высвободилась из моих рук гораздо легче, чем обычно.
После полудня для меня начался большой маскарад. Я облачился в бенгальский костюм из шелка и должен был занимать гостей, всех этих знаменитостей, как настоящий хозяин, поскольку инженер не вставал с кресла, составлявшего единственный предмет меблировки в комнате; госпожа Сен со своими помощницами занялась дамами, которые поместились в отдельной комнате, а Манту остался внизу, встречать вновь прибывающих. Из женщин только Майтрейи входила к нам, то чтобы раздарить книжечки своих стихотворений, то чтобы угостить сластями. Я видел, какие взгляды на нее бросают (она в самом деле была восхитительна: бледная и кроткая, в голубом атласном сари, с обнаженными руками), как откровенно едят ее глазами, и это зрелище было для меня невыносимым, потому что никто здесь не знал, что Майтрейи — моя, и только моя, и они могли иметь на нее виды. Когда пришел красавец Удай Шанкар, вблизи, правда, тусклее, чем на сцене, но тем не менее несравненный по обаянию, потому что при стройном мужественном теле он обладал редкой даже для женщин пластикой жеста и медовостью взгляда, которые, однако, не смущали, а необыкновенно располагали к себе, Майтрейи, зардевшись, пригласила его на балкон, чтобы вызволить из тесного круга почитателей, не дающих ему проглотить ни кусочка. Я старался не выдать своего волнения: в этом незаурядном танцоре я чувствовал не только мужское обаяние, но и магию, от которой мог потерять голову весь город, не только моя бедная Майтрейи. Я знал, что перед ним не устоит ни одна женщина, и если и завидовал ему, то без ненависти, я был бы даже рад обнаружить во взглядах Майтрейи, устремленных на него, предпочтение, это бы меня освободило. Я точно знал, что в тот миг, когда это предпочтение станет явным, моя любовь рухнет. Что ж, раз Майтрейи не может противопоставить магии Удая Шанкара магию нашей любви, остается только бросить ее, как самую последнюю бабенку.
Выйдя в коридор, я увидел, как Майтрейи и Удай сидят рядом и она робко спрашивает его о чем-то, мне не слышном. Я даже удивился, как спокойно взглянул на эту сцену. Через несколько минут мы с Майтрейи столкнулись на лестнице, и она сказала, украдкой пожимая мне руку:
— Я пыталась добиться от Шанкара, как он понимает танец. Напрасная попытка. Такой болван! Одни книжные выражения, ничего своего. Лучше бы я его не приглашала. На сцене — как бог, а по речам — ремесленник… Почему танец не прибавил ему ума?
Я не знал, как благодарить ее за эти несколько оброненных вскользь слов. Она проводила меня до библиотеки и шепнула:
— Люблю. Люблю все сильней и сильней.
Я хотел ответить объятием, но тут сверху раздались встревоженные женские голоса, кто-то звал Майтрейи. Мы бросились туда оба, предчувствуя недоброе. Оказалось, что Чабу пыталась спрыгнуть с балкона на улицу и ее еле удержали. Бедную девочку все бросили в этот суматошный день, сиделка зазевалась, и тогда она надела свое самое красивое сари (обычно она ходила в коротких европейских платьицах, сари очень ее взрослило) и вышла из комнаты. Но, увидев так много народу, испугалась и, выбежав на балкон, где только что был Шанкар, стала по своему обыкновению созерцать «путь» и петь. Ее заметили две гостьи в ту минуту, когда она пыталась перелезть через перила балкона, и успели схватить. Она билась в их руках, гости столпились в коридоре, инженер второй раз на моей памяти вышел из себя и отругал жену. Мне пришлось взять Чабу на руки, как маленькую, и отнести к ней в комнату, потому что меня она сразу узнала и бросилась ко мне, плача и крича:
— Аллан-дада, Аллан-дада!
Когда я уложил ее в постель, она спросила, насупясь:
— Они хотят продать Майтрейи?
* * *
На другой день все домашние чувствовали себя разбитыми после этого праздника, обошедшегося в пятьсот рупий и стоившего столько труда. Было много речей, стол, накрытый на террасе, ломился от угощений, а Майтрейи получила множество подарков, по большей части книг. С утра принесли огромный букет, из которого торчало письмо. Когда Майтрейи увидела почерк на конверте, она вздрогнула и быстро пробежала письмо глазами. Заслышав чьи-то шаги, сунула письмо мне.
— Запри его в стол и смотри, чтобы никто не взял. Я потом заберу, — сказала она, покраснев.
Я, признаюсь, ничего не понял, но и беспокойства не испытал: если бы что-то было нечисто, она не дала бы мне на хранение письмо — ведь я мог разобрать бенгальский текст сам или с помощью кого-либо из знакомых индийцев. Письмо и по сей день хранится у меня, хотя я так и не дерзнул его прочесть, предпочитая гадать, что за поклонник прислал Майтрейи цветы и почему она солгала домашним, сказав, что букет от ее школьной подруги, которая не смогла прийти сама.
Потом все потекло по-прежнему, но продолжалось недолго. Всего неделю спустя после дня рождения Майтрейи случилось то, из-за чего я и начал эти записки. Надо бы рассказать поподробнее о наших последних днях, но я почти ничего не запомнил, а дневник — поскольку близких перемен не предвиделось — сохранил разве что остов той жизни, которую я не могу сейчас должным образом воссоздать. Позже, особенно когда записывал эту повесть, я думал над своей судьбой, не давшей мне дара угадывать будущее, видеть дальше своего носа. Кто бы мог предположить, что нечаянно-негаданно над нашими головами грянет гром…
Каждый вечер мы ездили на Озера и иногда брали с собой Чабу. Не кто иной, как инженер, убедил нас, что и я, и Майтрейи должны отдохнуть от домашних хлопот и тревог. В самом деле, Майтрейи заметно похудела, а Чабу, которая несколько успокоилась после той вспышки на дне рождения сестры, тоже нуждалась в свежем воздухе и прогулках. Мы уезжали, когда начинало смеркаться, а возвращались часов в девять-десять. Чабу почти все время молчала, сидя на скамейке или на траве и глядя на воду, или тихо напевала и плакала. Мы сидели с ней рядом, переговаривались, строили планы, встречаясь руками. Майтрейи часто повторяла как одержимая:
— Когда-нибудь ты заберешь меня отсюда, и я тоже увижу мир, ты покажешь мне мир…
Она стала серьезно подумывать о нашем бегстве, тем более что у меня были сбережения в банке — из своих ежемесячных четырехсот рупий я почти ничего не тратил с тех пор, как поселился в Бхованипоре.
Раз вечером (это было 16 сентября) Чабу стало плохо, когда она смотрела на воду, и я перенес ее на скамейку, а мы с Майтрейи сели рядом, гладили ее по голове, говорили ласковые слова, пытались рассмешить: Чабу последнее время смеялась по любому поводу, и доктора говорили, что это ей на пользу.
— Почему ты не любишь дада? — вдруг спросила она Майтрейи.
Мы заулыбались, потому что Чабу часто говорила пустое, и мы ее не боялись.
— С чего ты взяла? Очень даже люблю, — отвечала Майтрейи.
— Тогда поцелуй его, — попросила Чабу.