На Appell (плацу для переклички) иногда нас считали по нескольку часов. Мы должны были стоять и внимательно слушать, когда Борбала назовет наши номера. Если кого-то не хватало, перекличку останавливали и определяли местонахождение отсутствующей — обычно несчастная лежала больная или уже мертвая в бараке. Больную вытаскивали наружу, и перекличка начиналась сначала. Иногда нас заставляли заниматься «спортом» — бегать по нескольку часов на одном месте или падать на землю, а иногда Борбала приказывала нам прыгать, как лягушки. И только потом выдавали паек: темную воду, которая считалась кофе, и кусочек ржаного хлеба.
— Половину прибереги, — в первый день посоветовала мне Дара, и я решила, что она шутит.
Но она не шутила. Хлеб — единственная твердая пища за день. В обед нас кормили водянистым бульоном с гнилыми овощами, а на ужин давали бульон из протухшего мяса. Дара убедила меня, что лучше засыпать на полный желудок.
Иногда мы выполняли упражнения, хотя без еды сил на это не было. Бывало, разучивали немецкие песни и фразы, включая простейшие команды.
Все это происходило в тени длинного здания, которое я заметила сразу, как только сошла с поезда, — здания, где днем и ночью дымили трубы. От тех, кто находился в карантине дольше нас, мы узнали, что это крематорий. Его построили евреи. И единственный путь из этой проклятой дыры — через дымоходы.
На пятый день после моего приезда после утренней переклички Борбала приказала нам раздеться донага. Мы выстроились в шеренгу во дворе, а мужчина в белом халате, которого я видела еще на платформе, прошелся перед нами. Рядом с ним шел эсэсовец, у которого дрожала рука, — теперь я знала, что это и есть лагерфюрер. А если он вспомнит, что я пыталась говорить по-немецки? Однако он даже не взглянул на меня. Да и как он мог меня узнать? Просто еще одна костлявая бритая заключенная. В присутствии эсэсовца лучше не шевелиться и молчать. Если мы подведем Борбалу, потом об этом пожалеем.
Человек в белом халате отобрал восемь девушек, которых тут же увели из барака в 10 блок — медсанчасть. Всех, кто порезался, ударился, обжегся, натер мозоль, тоже отобрали. Взгляд человека в белом халате скользнул мимо Дары и остановился на моем лице. Я почувствовала, как его глаза шарят по моему лбу, подбородку, ключицам. Несмотря на удушающую жару, у меня стучали зубы.
Он отвел взгляд, и я услышала, как Дара тяжело выдохнула через нос.
Через час всем оставшимся приказали одеваться и брать миски. После завтрака нас переведут из карантина, как сказала Борбала.
Девушка по имени Илонка вызвалась нести огромную кастрюлю с кофе, потому что за это полагалась дополнительная порция хлеба.
— Ты только посмотри, — шепнула я Даре, когда мы стояли в шеренге, прижимая свои миски к груди, — кастрюля больше ее.
Это правда, Илонка была очень хрупкой, но все равно несла огромную железную бадью, как будто она была наполнена манной небесной, а не помоями. Потом осторожно поставила ее, чтобы не расплескать ни капли.
Борбала не была такой аккуратной. Когда подошла моя очередь, почти половина кофе пролилась на землю. Я посмотрела на лужу у ее ног — этого оказалось достаточно, чтобы Blockälteste заметила разочарование на моем лице.
— Ах, какая жалость! — воскликнула она таким тоном, что было ясно: ей ничуть не жаль. Она взяла кусок хлеба, но не отдала его мне, а уронила в лужу из моего пролитого кофе.
Я упала на колени, чтобы поднять его, потому что даже вывалявшийся в грязи хлеб гораздо лучше, чем ничего. Но мои пальцы не успели до него дотянуться, как хлеб был раздавлен сапогом, окончательно втоптан в грязь. И ногу не сразу убрали, чтобы я поняла: это сделано намеренно. Щурясь от солнца, я заметила черный силуэт немецкого офицера и осталась на коленях, ожидая, пока он пройдет.
Когда эсэсовец ушел, я схватила хлеб и прижала к платью, пытаясь оттереть с него грязь. И хотя лица офицера я не разглядела, я точно знала, кто это был. Когда он уходил, его правая рука продолжала подергиваться.
Мы с Дарой делили койку еще с пятью женщинами. Барак, в который нас поселили, ничем не отличался от карантина, за исключением того, что здесь узниц было еще больше — около четырех сотен человек втиснули в блок. Неописуемая вонь — немытые тела, пот, гниющие раны и зубы и постоянно витающий в воздухе сладковатый, тошнотворный запах жженой плоти. Однако в новинку было состояние этих женщин. Некоторые прожили здесь уже несколько месяцев и больше походили на скелеты, обтянутые кожей, с черными, ввалившимися глазами. По ночам в бараках было так тесно, что я чувствовала, как тазовые кости лежащей сзади соседки впиваются, словно сдвоенные кинжалы, мне в поясницу. Если одна из нас ночью поворачивалась, остальным приходилось делать то же самое.
Целую неделю я пыталась узнать хоть что-нибудь об отце. Работает ли он, как и мы, но только в другой части лагеря? Наверное, гадает, жива ли я. Анат, женщина, с которой мы делили койку, прямо заявила мне, что его отправили в газовую камеру в первый же день.
— Чем, по-твоему, занимаются в этом лагере? — проворчала она. — Уничтожают людей.
Анат провела здесь уже целый месяц и слыла нарушительницей порядка. Она заговорила с Blockälteste — женщиной, которую мы прозвали Зверюга, — и ее избили дубинкой; она плюнула в надзирателя — ее отстегали кнутом. А еще она отогнала узницу, которая попыталась среди ночи украсть мой жакет, пока я забылась беспокойным сном. За это маленькое проявление человечности я была ей безмерно благодарна.
Два дня назад в бараке провели обыск. Нас всех построили, а Blockälteste с надзирателем сдергивали тонкие одеяла, которыми мы пытались прикрыть свои постели, отодвигали койки от стены, чтобы посмотреть, ничего ли не спрятано. Я знала, что у некоторых узниц есть запрещенные предметы: колоды карт, деньги, сигареты. Видела, как одна девушка, которая была настолько слаба, что не смогла доесть свой обед, припрятала его под соломой, чтобы съесть позже, несмотря на то что хранить еду в бараке считалось серьезным нарушением.
Надзиратель подошел к нашей койке, сдернул одеяло и, к моему изумлению, обнаружил книгу Марии Домбровской.
— Это что?
Он наотмашь ударил одну из наших соседок по койке, пятнадцатилетнюю девочку, по лицу. Его золотое кольцо рассекло ей кожу, потекла кровь.
— Это моя, — шагнула вперед Анат.
Я сомневалась, что книга принадлежит ей. Анат была родом из маленькой польской деревушки и едва умела читать вывески, что уж говорить о романе. Но она гордо стояла перед надзирателем, уверяя, что книга принадлежит ей, пока ее не потащили на улицу и не забили кнутами до бессознательного состояния. Я вспомнила совет, который дала мне мама перед тем, как начались облавы: «Будь добра к людям». Именно такой и была Анат.
Мы с Дарой и пятнадцатилетней Геленой подняли Анат и занесли в барак. Поделились с ней ужином, потому что она не могла встать, чтобы получить свою порцию. Еще одна женщина, которая в прежней жизни была медсестрой, как смогла, обработала и перевязала ее раны.