– Я не могу остаться. Вы заняты, и…
– Я не занят, – нежно улыбнулся он и отодвинул от себя документы. – И надеюсь, вы согласитесь, даже будь я занят, мне хотелось бы узнать, как вы поживаете.
Повинуясь его жесту, я уселся напротив. Он уже направлялся к буфету, налить нам два скромных стаканчика хереса. В отличие от многих протестантов, преподобный не трезвенник. Он верит, что люди должны быть в силах контролировать себя, все люди, и верит так, будто оно где-то записано. Может, это и правда. Думаю, он держит в доме спиртное, чтобы доказать себе – он способен ограничиться одной порцией. Капля сорвалась с горлышка бутылки на сервант; и преподобный достал носовой платок, трижды провел им по пятну, потом сложил и убрал в карман. Беспощадно эффективный.
– Я наблюдал, как вы двое растете, живете совсем рядом с нами и так хорошо о себе заботитесь… вы должны понимать, что вызываете мой неизменный интерес, – продолжал преподобный, протягивая мне стакан.
– А теперь Вал – капитан, – сухо сказал я.
Я пожалел об этих словах в ту же секунду, когда они сорвались с языка. Мысленно я могу бранить Валентайна как хочу, но не собираюсь отрекаться от него публично.
– Да, ваш брат всегда плясал по тонкой нити между успехом и отчаянием, но мы знаем, почему.
Я ничего не ответил. Конечно, наш дом сгорел, и родители сгорели вместе с ним, и да, я видел их останки, и да, память об этом живет во мне. Тем не менее, я не видел необходимости в том, чтобы посвятить себя всем видам нарушения общественного порядка по алфавиту, а дойдя до конца, пойти по второму кругу; так почему же этим занят мой брат?
Конечно, Валентайн к тому времени уже бегал с отъявленными хулиганами. Он был на полпути к дебоширству, «одалживал» лошадей из конюшен и скакал на них галопом до Гарлема и обратно, уговаривал меня, что мороженое мне не повредит, если согреть его в печи, а потом ржал, когда оно растекалось в лужу. Называл масло коровьей смазкой, а шестипенсовик – дубильщиком. Получал взбучку за то, что забрасывал прихожан тухлыми яйцами, а на следующий день учил меня курить сигары. Но когда наши родители ушли, ушел и он. О, он нашел нам квартиру и выучился готовить. Спору нет. Но потом он каждый вечер стал приходить домой в крови и нализавшись джина после очередной бандитской потасовки или бешеный и покрытый золой после пожара. Пропахший дымом, от которого у меня екало сердце. И я ненавидел его за это. Я понимал, он отдаляется от меня. Отдаляется нарочно. А потом у меня не осталось ничего.
«Как простить человека, который обходится с единственным оставшимся у него членом семьи как с общественной свалкой?» – спрашивал я себя.
– Мистер Уайлд, простите, если я позволил себе лишнее, – мягко сказал преподобный Андерхилл. – Но это гнусное убийство, о котором мне вчера вечером рассказала Мерси… вы уже что-нибудь выяснили?
«Он зовет ее Мерси», – от нечего делать думал я, ковыряясь в ране. Но я был ему признателен. Мне требовался слушатель, причем тот, которому я доверяю.
– Вы могли бы поверить в существование ирландского безумца, действующего во имя папы? – вздохнул я.
Преподобный сцепил пальцы.
– А почему вы спрашиваете?
– Я слышал такое предположение. Но мне трудно в это поверить. Мне нужно… профессиональное заключение.
Преподобный Андерхилл откинулся назад и задумчиво склонил голову. Там, где Мерси отвечала на вопрос вопросом, преподобный отвечал рассказом. Притчами, видимо, вследствие его работы. Так он и поступил, опершись на локоть и пристроив херес на подлокотник кресла.
– Когда Оливия была жива, – медленно произнес он, – она изо всех сил старалась убедить меня, что приверженность католицизму не свидетельствует о низком интеллекте или морали. Вы помните разгар Паники, когда люди в прямом смысле голодали на улицах, и мы находили их в конюшнях или рядом с фруктовыми тележками, замерзшими насмерть? И что многие из них были ирландцами?
Я кивнул. Я занимался баром, и Вал хорошо устроился со своими пожарами и политическими назначениями, но это было жестокое время. Такое невозможно забыть. И не только ирландцы. Бывшие банкиры выбрасывались из окон, предпочтя смерть последствиям неисполненных обязательств. Я достаточно насмотрелся на холеру и не считал их решение ни трусостью, ни храбростью. Оно было просто рациональным.
– Оливия думала, что бедные ирландцы вполне соответствуют библейскому определению «малых сих». И потому заботилась о них и кормила, как собственных детей, будь то законопослушные граждане или преступники, и даже отъявленные бандиты вроде «Керрионов», «Сорока разбойников», «Пивных уродов» или «Фалд». И когда она подхватила холеру в одном из этих притонов, я спрашивал себя пред Господом, почему меня никогда не убеждали ее аргументы, такие сострадательные и проникнутые добротой. Почему я настаивал, что благотворительность должна идти вместе с покаянием и исправлением. И спустя много месяцев Господь даровал мне ответ, дал мне понять, в чем ошибалась Оливия.
Он наклонился вперед и поставил стакан на стол.
– Мы не миримся в своей стране с грехом убийства. Или лжи. Или воровства. Но мы позволяем процветать ереси – величайшему из грехов. В их религии папе римскому поклоняются, как Богу, грехи человеческие искупаются не покаянием, а ритуалом, и какие там процветают злоупотребления? Какие зверства могут скрываться за закрытыми дверями, когда вся их церковь отчитывается перед человеком, а не Богом? Мистер Уайлд, вы повидали ирландцев. Их воля истощена верой в то, что они могут достичь спасения только посредством смертного человека. Они пьют, они болеют, они распущены, и почему? Только потому, что их собственная религия крадет у них Бога. Я больше не забочусь о людях, которые не готовы отказаться от Римской Церкви, опасаясь за собственную душу и не желая потакать богохульству. Оливия, упокой ее Господь, была слишком щедра духом, чтобы разглядеть собственную ошибку, прежде чем ее поразила проклятая зараза, – горестно закончил он. – Но я молюсь за ирландцев, мистер Уайлд, молюсь за их просветление и прощение Господне. Я каждый день молюсь за их души.
А я думал об Элайзе Рафферти, о крысах, с которыми она делила постель, и ее первом преступлении – она хотела сливок для младенца, но не желала отречься от папы, – и внезапно почувствовал себя ужасно уставшим. Если молитвы преподобного и помогли ей, я этого не заметил.
– Но можете ли вы поверить, что за этим преступлением стоит безумный католик, оставляющий след из вырезанных крестов? – мягко спросил я.
– Один из тех, кто воспитан священниками, возможно, того сорта, что прячут разврат под святыми одеждами? Мистер Уайлд, ваше предположение кажется мне вполне допустимым. Оно меня даже не удивляет.
Луноликие часы болезненно тикали в моей голове, добиваясь до черты, за которой нет возврата. В таком огромном городе вроде бы глупо чувствовать, будто вскоре случится что-то плохое, поскольку оно и так непременно случится. Но казалось, искажается даже свет, падавший на дубовый стол и обшитый тесьмой ковер. Может, гроза наконец-то уходит и оставляет нас одних, разбираться друг с другом, как нам захочется. И чаще всего довольно диким образом.