И тут…
Он появился из-за угла. Они увидели друг друга.
Застыли как громом пораженные.
Синхронно опустили головы, словно их ранило в лицо.
Прислонились к стене, словно их парализовало в момент последнего движения, которое они собирались сделать. Он хотел повесить пальто в раздевалку, она — убрать номерок в карман.
Замерли, как в детской игре, на ходу, на лету…
И стояли в свете хрустальных люстр, озаряющем просторный холл. Как незнакомцы. Как незнакомцы, которые знают друг друга, но им нельзя встречаться.
Нельзя приближаться. Нельзя друг друга касаться.
Они знали это. Одна и та же фраза, продиктованная разумом, одна и та же затверженная наизусть фраза вертелась в их головах, как мигалка на полицейской машине.
И оттого выглядели они словно два манекена — скованно, глупо, неестественно.
Все, что хотелось ему в эту минуту, все, о чем молча взывало все ее существо, — протянуть руку и коснуться.
Они стояли лицом к лицу.
Филипп и Жозефина.
Одни среди скопления людей, которые сдавали пальто в гардероб, громко говорили, хохотали, жевали резинку, читали программки, восхищались известным пианистом, произведениями, которые он будет исполнять…
Они стояли лицом к лицу.
Ласкали друг друга глазами, разговаривали на немом языке, улыбались, узнавая друг друга, спрашивали: «Это ты? Это точно ты? Эх, если бы тебе было известно…» Они пропускали мужчин и женщин, молодых и немолодых, терпеливых и беспокойных, и стояли в немом изумлении на разных берегах людской реки. Концерт должен был вот-вот начаться, быстро, быстро, сдаем пальто, быстро, быстро, заходим в зал, быстро, быстро, ищем место…
«Если бы ты знала, как я жду тебя», — говорил один, обжигая взглядом.
«Если бы ты знал, как я по тебе скучаю», — отвечала другая, краснея, но не опуская глаз, не отворачиваясь.
«И я уже с ума схожу от этого ожидания».
«И я схожу с ума…»
Они разговаривали, не разнимая губ. Не дыша.
Никого не осталось в холле, прозвенел длинный звонок: концерт начался. Гардеробщицы повесили последние пальто, отдали последние номерки, разобрали шубы, шляпы и дорожные сумки и уселись на табуретки в ожидании антракта.
Звонок звенел, театр был полон.
Опоздавшие зрители спешили, искали билетершу, нервничали, боялись упустить первые ноты, боялись остаться за дверью. Слышно было, как открываются и закрываются двери, стучат сиденья, шепот и кашель сливаются в один непрерывный негромкий рокот…
А потом они уже ничего не слышали.
Филипп схватил Жозефину за руку и утащил в уголок, настоящий темный уголок в старом театре, пахнущий пылью и временем.
Он так сильно прижал ее к себе, что она едва не задохнулась, едва не вскрикнула… Тихо застонала от боли, но этот стон тотчас перешел в стон наслаждения: ее нос вдавился в шею Филиппа, руки сцепились на его затылке.
Он сжимал ее крепко-крепко, он держал ее изо всех сил, чтобы никуда не убежала, никуда не делась.
Целовал ее, целовал волосы, шею, расстегнув белую блузку, целовал плечи, она прикрывала глаза, впивалась губами в его шею. Покусывала, лизала, наслаждалась его кожей, узнавала его запах — какие-то индийские пряности, закрывала глаза, чтобы навсегда запомнить этот запах, спрятать в ячейку памяти и там запереть, чтобы потом вдыхать и вдыхать…
Потом… запах его кожи, смешанный с ароматом туалетной воды, запах свежести от воротничка отглаженной рубашки, покалывания его щетины, складка кожи на шее…
— Филипп, — позвала она, гладя его по волосам. — Филипп?
— Жозефина… — шептал он, щекоча дыханием ее кожу, прикусывая зубами мочку уха.
Она, откинув голову, смотрела ему в лицо, спрашивала: «Это ты? Это правда ты?» — отстранялась, чтобы снова узнать его лицо, его глаза…
Он снова притягивал ее к себе…
Они стояли в темном уголке театра, на скрипящем паркете, закутанные во мрак, безымянные во тьме…
Они искали друг друга губами, жадно заглатывали, наверстывая упущенные часы, и недели, и месяцы, словно у них были тысячи изголодавшихся ртов, тысячи рук, тысячи жадных пальцев, вцепившихся друг в друга, чтобы никто не отнял, чтобы не изнывать в разлуке.
Поцелуй двух прожорливых гидр.
Поцелуй длиной в бесконечность.
— Почему же? Почему? — спросил Филипп, отводя волосы Жозефины с лица, чтобы заглянуть ей в глаза. — Почему ты молчала, почему ничего не объясняла? Думаешь, я не знаю? Думаешь, я не понимаю? Думаешь, я такой дурак?
Голос его сделался грубым, нетерпеливым, раздраженным. Рукой он сгреб Жозефину за волосы, поднимая ее лицо вверх, к нему.
Жозефина опустила глаза, опустила голову и снова уткнула нос в его плечо, уткнула так сильно, что почувствовала кость, и нажала сильнее, еще сильнее, чтобы он замолчал. Нажимала лбом, носом, зубами. «Молчи, молчи, если ты начнешь говорить, призрак вернется, помешает, разлучит нас… Не нужно вызывать призраки, — шептала она, — прижимаясь всем лицом к его плечу.
Молчи, — умоляла она, — протискивая ногу между его ног, закручивая вторую ногу вокруг его бедра, карабкаясь на него, повисая, как ребенок на слишком высоком дереве, опасном дереве, запретном древе. — Молчи, — стонала она, — молчи. Не нужно слов.
Только мои губы и твои губы, только твои зубы, что съедают меня, твой язык, что облизывает меня, вдыхай мое дыхание, а я раскроюсь, расколюсь пополам, вся превращусь в это кипение внутри наших тел, в эту тишину вокруг нас, но не нужно слов, умоляю тебя, только кровь, только плоть, только дыхание, только влажность поцелуев, только дыхание и безбрежное наслаждение… но не нужно слов. Слова все портят, любовь моя, слова убивают. Если хоть слово выскользнет из наших губ, мы исчезнем, словно два несчастных эльфа».
— Жозефина, — сказал он тогда, — если бы ты знала, Жозефина…
И она закрыла ему рот рукой, не давая говорить, а он едва не проглотил ее ладонь, едва не задохнулся, и снова за старое, снова слова: «Я жду тебя каждый день, каждую секунду, каждую минуту, каждый час, я говорю себе: она придет, приедет как ни в чем не бывало, неожиданно сядет возле меня на террасе в кафе, пальцы ее будут в типографской краске от журнала, и я стану вытирать их один за другим…»
И он лизал ей пальцы, один за другим.
А в ее груди взорвалось солнце, и больше не было сил стоять, она могла только вцепиться в него…
Он удерживал ее на руках, она сжимала его изо всех сил, вдыхала его запах, чтобы выучить его наизусть на все те следующие времена, когда ей придется быть далеко.
— Любовь моя… — Слова вылетели сами и плавали в воздухе. — Ох! — воскликнула она, поразившись острой до боли радости, и эти слова вырвались опять: — Любовь моя, любовь моя…