Филипп рассказал, как в детстве его взволновало полотно Караваджо. Бекка слушала — подбирала осколки разбитой мечты.
Они пошли посмотреть на церквушку и пристройку на Мюррей-гроув. Это было красное кирпичное здание с садиком, по бокам два рослых платана. Просторные комнаты, стрельчатый потолок, пол выложен крупными белыми плитами. Бекка уже прикинула, где в этом пустом помещении разместить кухню, спальни, ванные, столовые, гостиную с телевизором, где будут стоять книжные полки и фортепиано, как повесить занавески… Она распахивала двери одну за другой и обставляла каждую комнату, как ей виделось в своих планах.
К ним подошел пастор Грин. Это был крепкий, коренастый человек с пронзительным взглядом и острым носом, седоволосый и краснолицый — как сама церковь. Он поблагодарил Филиппа за щедрость. Тот ответил, что больше не желает слышать этого слова.
На втором этаже он приметил комнатушку поменьше и решил, что здесь будет его кабинет. На стене было выведено крупными буквами: «Когда человек срубит последнее дерево, испортит последнюю каплю воды, убьет последнего зверя и выловит последнюю рыбу, тогда он поймет, что деньги несъедобны». Филипп решил оставить надпись как есть.
На обратном пути Бекка взяла его под руку и заявила, что она счастлива.
— Я нашла свое место. Такое чувство, будто всю жизнь искала. Странно… Как будто я столько лет прожила только для того, чтобы в итоге оказаться в этой церквушке. Как вы думаете, почему так?
— Это очень личное, — заметил Филипп, прижимая к себе ее локоть. — Что вы чувствуете, знать только вам. Но часто говорят, самое волнительное — сам путь, а не то место, куда придешь.
— Меня переполняет счастье. Мне нужно его выговорить!
Филипп глянул на Бекку: ее лицо сияло, словно светилось изнутри.
— А вы? — спросила она. — Вы счастливы?
— Любопытно, я об этом больше не задумываюсь…
Гортензия нарочно пришла на свидание с Шавалем на двадцать минут позже.
— В четыре в «Марьяже», у консерватории Плейель, — назначила она ему встречу по телефону. — Ты меня сразу узнаешь: я буду самая красивая на свете!
Шаваль, конечно, явится на четверть часа раньше, рассудила она. Пока он десять раз разгладит усики, лацканы пиджака, посмотрится в чайную ложечку, как заправская кокетка… «За полчасика он хорошенько издергается, и я его намотаю на палец, как сдавшую пружину».
Ей не пришлось трудиться. Шаваль не просто намотался на палец — он завязался в узел, закрутился кольцами, заплелся, как макраме. Глаза у него вращались, как пропеллеры, а губы сложились в причудливую гримасу — кривую ухмылку болезненной страсти.
Когда у человека дела идут плохо, это тут же сказывается на внешности. Шаваль сидел сгорбившись и выглядел вялым, обмякшим, поникшим. Но при виде Гортензии кровь заструилась у него по жилам вдвое быстрее, и по всему телу пробежала нервная дрожь. Она была еще красивее, чем ему помнилось.
Шаваль привстал со стула. Ноги у него тряслись и подгибались. Он смотрел на Гортензию во все глаза, и в лицо ему словно летели снаряды. Он тяжело, прерывисто дышал, глаза так и выкатывались из орбит. «Боже, — думал он, — ведь когда-то она была моя! Я наваливался на нее всем телом, насаживался на нее, мог ее мять и тискать, водить языком по ее груди, по нежному, упругому животу…» Ему словно разом снесли голову или выстрелили по нему из пушки. Он был не в состоянии мыслить трезво. Больше всего ему хотелось изо всех сил прижать ее к себе, и он судорожно вцепился в белую скатерть.
— Рада тебя видеть, — обронила Гортензия, усаживаясь в плетеное кресло.
— А я-то как рад, — с трудом выговорил Шаваль. Во рту у него пересохло, словно он долго жевал гипс. — Когда ты мне позвонила, я ушам своим не поверил.
— Хорошо, что у тебя тот же номер!
— А когда ты вошла, я… Я…
Он запинался. «Какое ничтожество», — подумала Гортензия. Ну, управиться с ним будет легче легкого. Он же совершенно собой не владеет, даже неинтересно! Не о чем будет рассказать Младшенькому. Гортензия была разочарована, но испытывала и некоторое облегчение. Мало ли, неизвестно, так ли уж хорош план Младшенького. Ей не хотелось строить из себя следователя и блефовать, чтобы выпытать правду. Инстинкт подсказывал ей другое: лучше сыграть на его сладострастии, посулить приманку, а там разом набросить ему петлю на шею. Ей ли не знать, что он за гусь!
Она сладко потянулась, раскинув длинные обнаженные руки и выпятив грудь, и заявила:
— Вот решила поинтересоваться, как у тебя дела… Я тут о тебе вспоминала и подумала: что-то давно о тебе не слышно.
Шаваль чуть не задохнулся от восторга. Она о нем вспоминала! Она его не забыла! Да не сон ли это? Он забормотал слова, которые всегда на устах у влюбленных:
— Ты обо мне вспоминала! Ты обо мне вспоминала! Господи! Ты обо мне думала!
— Что же тут удивительного? Ты мой первый возлюбленный. Разве можно забыть первую любовь?
— Я был твоей первой любовью! Твоей первой любовью! А ты мне тогда даже не сказала! Твоей первой любовью!
— Как будто тут нужны слова, — жеманничала Гортензия, поигрывая локонами.
— Господи, а я и думать не думал! Какой же я был осел!
— Неужели ты совсем не понимаешь, каким языком говорит женщина, когда она влюблена?
Шаваль смотрел на нее в растерянности. У него дрожали руки.
— Ты как все мужчины. Видишь что видишь, слышишь что слышишь, а дальше и не заглядываешь. А мы-то ведь прячем правду за ложью, алмаз в грязи…
И Гортензия, надув губы, напустила на себя оскорбленный вид. Какая черствость, какое непонимание! Она повернулась в сторону других столиков — в профиль она смотрелась еще привлекательнее.
— Прости меня, Гортензия, прости…
«Господи, ну что он несет, сколько можно!.. Пора сворачиваться, иначе он тут, прямо у меня на руках, концы отдаст».
Она снова встряхнула тяжелой копной волос и улыбнулась:
— Ладно, забудем. Все равно это дело прошлого.
Шаваль посмотрел на нее, как побитый пес. О нет! Какое там дело прошлого! Он хочет снова сжать ее в объятиях, прижать к себе, вымолить прощение за то, что был так слеп, глух, недалек. Он на все готов, лишь бы она вернула ему свое расположение. Он протянул руку и схватил ее запястье. С великодушием женщины, которой ведома добродетель прощения, Гортензия не сопротивлялась. Шаваль страстно сжал ее руку и обещал, что больше никогда, никогда не посмеет сомневаться в ней.
— Я совершенно потерял из-за тебя голову, Гортензия!
Та легонько погладила его по руке: ничего, мол, страшного, бывает.
— Знаешь, странное все-таки чувство, — продолжал Шаваль, глядя на нее влажными глазами.
Кошмар, содрогнулась Гортензия, он того и гляди разревется. До чего же мерзкий тип!