И тут он встретил Ирис Плиссонье.
Сердце бешено забилось. Минуты тянулись века. Он мгновенно растерял свою самоуверенность, словно фильм кто-то выключил. Однако… Однако он был уверен в одном: это будет она. И никто другой. С ловкостью фокусника он проскользнул в ее жизнь. Достал из рукава восемь тузов и вытащил ее из грязной истории, в которую она вляпалась. Убедил выйти за него замуж. Любил ли он ее — или любил красивую картинку, прекрасный образ, который она пыталась создать? Любил ли он красивую картинку счастливой семейной пары?
Он ни в чем не был уверен.
Он изменился до неузнаваемости, стал другим человеком.
Полно, он ли это?
Сегодня утром, провожая до двери многословного человека с носом и галстуком наперекосяк, он прислонился к дверному лакированному косяку, и взгляд его упал на фотографию Александра. Он вздохнул. Что мы знаем о наших близких? Кажется, они как на ладони, а на самом деле скрыты от нас за семью печатями.
Александр изменился после смерти матери. Он замкнулся в тактичном молчании — словно считал, что на мучившие его вопросы отцу не под силу ответить.
Каждое утро во время завтрака Филипп ждал, что тот заговорит. Однажды он обнял сына за шею и спросил: «А что, если ты прогуляешь школу и мы куда-нибудь прошвырнемся?» Александр вежливо отказался: «Контрольная по математике, я не могу пропустить».
«Он меня избегает. Может, обижается на то, что я появлялся на людях с Жозефиной. Или его настигла тоска по матери».
Александр не плакал на Пер-Лашез. Ни губы, ни голос сына не дрожали во время кремации. Может, он сердился на отца, что тот не уберег мать?
В горе и в радости, в болезни и в здравии…
За эти несколько месяцев сын повзрослел, у него изменился голос, на подбородке появился пушок и маленькие красные прыщи. Он вырос физически и морально. Это уже не его малыш, не его сыночек. Он стал незнакомцем.
Как и Ирис.
«Странно, — подумал Филипп, — можно жить бок о бок и ничего не знать о человеке. Потерять друг друга из виду, беседуя каждый день на кухне. В супружеской жизни с Ирис я был гостем. Бледным силуэтом, скользящим по коридорам, садящимся за стол и уходящим на работу. По вечерам я засыпал в маске и с берушами в ушах».
Александру скоро пятнадцать, в этом возрасте родители раздражают да мешают. Иногда сын уходил куда-то по субботам. Филипп отвозил его и забирал. В машине они не разговаривали. У каждого были одинаковые холостяцкие привычки, жесты и манеры. Александр хлопал себя по карманам, чтобы проверить, на месте ли ключи, мобильник и мелочь, потом поворачивался к окну, приваливался лбом к стеклу и смотрел на размытые огни большого города.
Филипп порой узнавал собственные движения. И улыбался, глядя на дорогу.
Погода была необыкновенно зябкая для конца ноября, дул сырой пронизывающий ветер. Александр возвращался домой через парк, ругаясь на чем свет стоит: опять кто-то увел у него теплые меховые перчатки. Сплошные воришки в этом лицее. Стоит оставить шарф или перчатки без присмотра, будь уверен — стащат. А уж мобильники и айподы вообще стоит прятать подальше и не светить.
Он любил возвращаться домой пешком.
Проходил краешком Гайд-парка, прыгал в автобус. Двадцать четвертый, шестой или девяносто восьмой. У него был выбор. Он спускался с Джордж-стрит на Эджвер-роуд и шел пешком до Монтегю-сквер, 48. Александру нравилось новое жилье. Окна его комнаты выходили на маленький частный парк — у отца были ключи от калитки. Раз в году владельцы открывали парк и устраивали пикник. Отец отвечал за барбекю, сам жарил мясо.
В метро Александра подстерегала опасность застрять на четверть часа в туннеле — тогда он думал о матери. Она всегда появлялась в туннеле, когда останавливался поезд…
Во тьме леса, танцующая при свете фар, в тот самый момент, когда нож уже готов был вонзиться ей в сердце. Он втягивал голову в воротник куртки и до крови кусал губы.
Он запретил себе произносить слово «мама», иначе все становилось совершенно необъяснимым.
Александр шагал по парку. Проходил от «Южного Кенсингтона» до станции метро «Марбл Арк». Он старался шагать как можно шире, как на ходулях. И иногда так сильно растягивал ноги, что рисковал порвать мышцы.
Самой важной частью ритуала возвращения было прощание.
Он старался сказать «прощай» каждому человеку, встреченному по дороге, словно никогда больше его не увидит, словно тот умрет сразу, едва Александр повернется к нему спиной, и исследовал боль, которую ему доставляла эта мысль. Прощай, девочка, с которой вместе шел до угла. Ее звали Аннабель, у нее был длинный нос, белые как снег волосы, золотистые глаза с желтыми крапинками, и когда он поцеловал ее как-то вечером, у него чуть крышу не снесло. Аж забыл, как дышать.
Он потом спрашивал себя, хорошо ли поступил.
«Прощай, маленькая старушка, которая переходит улицу, улыбаясь всему миру. Прощай, дерево с изломанными ветвями, прощай, птица, клюющая грязные хлебные крошки, прощай, велосипедист в кожаном красно-золотом шлеме, прощай, прощай…
Они исчезнут, умрут за моей спиной, а что я буду в это время чувствовать?
Да ничего.
Но все же мне надо тренироваться, чтобы хоть что-то чувствовать, — убеждал он себя, шагая по газону, который был мягче под ногами, чем дорожка. — Я ненормальный. Поскольку я ничего не чувствую, во мне разверзается дыра, и это сводит с ума. Я не понимаю, на каком я свете».
Иногда он словно парил над миром и наблюдал за людьми из дальней-дальней дали.
«Может быть, если бы мы говорили об этом дома, я бы что-то почувствовал. Это было бы для меня вроде тренировки, и в конце концов эта дырища в груди, из-за которой все видится как из дальней дали, исчезла бы, затянулась…»
Но дома не говорили о матери. Никто не заговаривал на эту тему. Словно она и не умерла. Словно у него были все основания ничего не чувствовать.
Он пытался поговорить с Анни, но та встряхивала головой и отвечала: «Ну что я могу тебе сказать, малыш? Я же твою маму не знала…»
Зоэ и Жозефина. С ними он мог поговорить. Вернее, Жозефина нашла бы нужные слова. Она бы разбудила в нем что-то такое… Что-то, что могло бы создать ему почву под ногами. Чтобы он перестал чувствовать себя равнодушным исследователем, наблюдающим с самолета за чужой жизнью.
Он не мог довериться отцу. Нет, слишком личное… Александр думал даже, что отец как раз последний, с кем ему бы хотелось поговорить.
У него у самого в голове, должно быть, кавардак. Мама и Жозефина… Непонятно, как ему вообще удается в этом разобраться.
Сам Александр бы точно с ума сошел, если бы оказался между двумя девушками и любил бы при этом обеих. Он об одной-то Аннабель думал целыми днями. Первый раз, когда они поцеловались, это получилось случайно. Они одновременно остановились на переходе — загорелся красный свет, одновременно повернули головы и — оп-па! — их губы встретились, на вкус это было как сладковатая влажная промокашка. Ему хотелось повторить то ощущение потом, но все уже было по-другому.