Поэтому по понедельникам, заходя размяться после долгого сидения на расшатанном табурете, Гэри кормил белок хлебным мякишем и орехами, чтобы хоть немного их подбодрить. Им ведь, наверное, тоже бывает одиноко, думал он, им тоже нужны друзья. Собственно, у нас, людей, с этими хвостатыми хулиганами много общего…
Он протягивал им руку, высматривал: с кем из них ему суждено сдружиться? Которая из этих одинаковых серых белок окажется самой нахальной, самой хитрой, чтобы стать ему другом?
Ему вспоминались рыжие белки из замка Кричтон. Миссис Хауэлл больше не звонила. И шут с ней!
Все это, казалось, было так давно, так неправдоподобно… Эти воспоминания относились к кому-то другому. К кому-то прежнему — тому, кем он уже давно не был. Он растягивался на лужайке и катал по траве последние орехи.
Иногда звонил бабушке и бодро докладывал: «Порядок, ба, большой город меня еще не подмял. И я трачу не все твои деньги». Про себя он добавлял: «Не очень-то мне нравится жить на эти деньги…» Конечно, нужно признать, что без этого пособия ему пришлось бы туго, но он твердо знал: в один прекрасный день он вернет этот долг до последнего гроша.
— Можешь мной гордиться! Утром я занимаюсь на фортепиано, а после обеда работаю в булочной, мешу тесто.
— У тебя же нет разрешения на работу! — ужасалась бабушка.
— Смотри-ка, ты в курсе, что здесь нужно разрешение на работу! Скажи на милость, ба, откуда ты такая подкованная?
— Знаешь, между прочим, мне в войну приходилось затягивать пояс, как и всем… У меня тоже была продуктовая карточка, и с маслом для кексов было не разгуляться.
— Вот поэтому тебя и любит твой добрый народ, ба. У тебя живое сердце, не протокольное.
В ответ раздавался короткий сухой смешок.
— Вот выставят тебя из страны с волчьим билетом!.. И плакали тогда твоя учеба и планы на будущее.
— Там есть черный ход. Заявится полиция — смоюсь.
Бабушка откашливалась и говорила: «Спасибо, что не забываешь. Матери тоже позваниваешь?..»
С матерью Гэри говорить пока не мог. Он писал ей, конечно, по электронной почте, рассказывал, как ему живется, и добавлял: «Скоро смогу и разговаривать нормально, когда избуду всю злость». Но он и сам толком не понимал, на что злится. Непонятно было даже, на мать ли он злится на самом деле.
Жозефина все читала дневник Юноши, читала не отрываясь.
Она осторожно отклеивала над чайником страницу за страницей, поддевая их кончиком ножа и следя, чтобы чернила не размазались от пара. Каждый лист осторожно разглаживала и сушила, переложив промокашками, и переходила к следующему, лишь когда предыдущий высыхал. Настоящая археологическая операция.
Она медленно разбирала записи. Наслаждалась каждой фразой. Подолгу разглядывала помарки, кляксы, старалась рассмотреть зачеркнутые слова. Когда Юноше случалось что-то зачеркнуть, прочесть то, что он захотел скрыть, было почти невозможно. Жозефина считала страницы: до конца оставалось совсем немного. Кэри Грант вот-вот сядет в самолет и улетит обратно в Лос-Анджелес.
И останется она, как этот Юноша, одна-одинешенька.
Юноша, судя по записям, тоже чувствовал, что близится развязка. В его словах зазвучала меланхолическая нотка. У него словно все скукожилось в душе. Он считал дни, часы, забросил занятия, по утрам поджидал Кэри Гранта у входа в отель, шел за ним по пятам, не спуская глаз с поднятого воротника его белого плаща и начищенных до блеска башмаков, подавал ему бутерброд, приносил кофе, отходил в сторонку, но ни на минуту не отрывал от него взгляда.
Они провели еще один вечер в номере.
На сей раз Юноша заранее договорился с Женевьевой, что она прикроет его перед родителями — скажет, что они ходили в кино. Девочка обиженно выпятила губу: «Ты меня никогда не зовешь в кино!» — «Вот он уедет, и сходим, честное слово!» — «Когда он там уже уедет?»
«Я закрыл глаза, чтобы не слышать этого вопроса».
Одна эта фраза занимала целую страницу. Под ней Юноша нарисовал лицо с повязкой на глазах. Оно было похоже на лицо приговоренного к смерти.
«Он снова пригласил меня к себе в номер. Я так удивился, что спросил:
— Почему вы тратите на меня столько времени? Вы кинозвезда, а я кто? Никто…
— Как это никто? Ты мой друг.
И он накрыл мою руку своей.
Одна его улыбка — и страх превращается в уверенность, вся скованность куда-то исчезает, и я уже не боюсь задавать ему в открытую вопросы, которые меня мучают, когда его нет рядом.
Он сказал, что хочет познакомиться с Женевьевой. Мне стало смешно. Представляю, как бы они смотрелись! Она — вся из себя правильная девочка, усики, трескучие рыжие кудряшки. И он — такой элегантный, непринужденный! Я так и рассмеялся, мол, да что вы! А он в ответ: «А что такого, my boy? Можешь положиться на мое суждение. Я ее внимательно рассмотрю и скажу тебе, будешь ты с ней счастлив или нет…» Мне сразу стало сумрачно. Я-то хочу быть счастлив с ним…
— Я, знаешь ли, по части браков хорошо подкован! Трижды был женат. Кстати, каждый раз уходила жена, не я. Сам не знаю почему… Может, все мои браки развалились из-за того, что было у меня с матерью… Вполне возможно. А может, со мной просто дико скучно! Беда в том, что когда я женат, мечтаю снова быть холостяком, а когда один, хочу опять жениться…
Он встал и поставил пластинку Коула Портера. Песня называлась «Ночь и день». Напил мне и себе шампанского.
— В одном фильме я как раз играл Коула Портера. Сыграл, должно быть, безобразно, но я так люблю его песни!
И тогда я набрался храбрости и все ему выложил. Я сказал, что всем кажется странным, что мы с ним друзья. Что на съемочной площадке надо мной смеются, над тем, как я к нему «липну». Я говорил торопливо, сбивался, конфузился…
— Ну и что с того? Не обращай внимания, мало ли кто что болтает! Знаешь, чего я только о себе не наслушался!
У меня, наверное, на лице было написано, что я не понимаю, о чем он. Он объяснил:
— Вот смотри. Я всегда старался быть элегантным, хорошо одеваться, пользовался успехом, любил женщин… Совершенно великолепных женщин! А все равно, я знаю, многие думают, что мне нравятся мужчины. Что тут сделаешь?..
Он развел руками.
— Я думаю, это цена успеха. О тех, кто чего-то добился, всегда рассказывают черт знает что. Но я не собираюсь огорчаться из-за всякой чепухи. И не допущу, чтобы эти остолопы указывали мне, как жить. Пускай воображают что хотят и пишут что им вздумается! Мне важно только одно: самому знать, кто я. На то, что думают другие, мне плевать с высокой колокольни. И ты тоже плюй.
Он снова завел ту же пластинку и принялся тихонько подпевать: «Night and day, you are the one, only you beneath the moon or under the s un…»
[67]
— сделал несколько па и повалился на диван.