— Все посулы у вас!
— Я вас не подведу.
— Вы хоть запомнили, что я давеча говорила?
— Запомнила. «Если не сейчас, то когда?» Я все поняла, Ифигения.
— По мне, так лучше сразу прийти на собрание с прошением.
Озорная! Вот оно! Озорная улыбка.
Жозефина присвистнула, подзывая Дю Геклена, помахала Кларе и Лео за занавеской и улыбнулась Ифигении… озорной улыбкой.
Она снова принималась за черную тетрадку. Но ее еще нужно было открыть.
Жозефина включала электрический чайник и наклоняла тетрадку над носиком, над струей пара, поддевая страницы лезвием ножа, чтобы расклеить, и подсовывала под каждую промокашку. Она высвобождала листы один за другим, медленно, терпеливо, чтобы не потерять ни единого слова, ни единой драгоценной фразы.
Как египтолог над каким-нибудь древним папирусом.
Останки погибшей любви.
«4 января 1963 г.
Он наконец рассказал мне, как стал Кэри Грантом.
Мы были у него в люксе. Он налил мне шампанского. День выдался тяжелый. Снимали одну сцену, и ему все не нравилось. Он говорил, что выходит вяло, в сценарии что-то не стыкуется, надо переделать. Стэнли Донен и Питер, сценарист, чуть не рвали на себе волосы, убеждали его, что сцена прекрасная, но он все твердил, что нет, ритм не тот. И щелкал пальцами, отбивая ритм.
— Люди ходят в кино, чтобы забыть обо всем. Чтобы не думать, что в раковине осталась немытая посуда. Нужно держать ритм! «Филадельфийская история», — говорил он, — вот пример оптимального ритма, и он строго выдерживается весь фильм.
Он был вне себя. Я боялся к нему подойти.
Я опять прогулял занятия, чтобы пойти на съемки. Я слушал, как он говорит, спорит с другими, и восхищался, до чего он уверенный, решительный. Я чуть не захлопал в ладоши. Остальные что-то бурчали себе под нос.
Остальные… Они судачат обо мне, сплетничают, что я в него влюблен. Но какое мне дело! Я считаю дни до его отъезда… Нет, не хочу об этом думать!
Я словно утопаю в клубах счастья. Из самого бестолкового мальчишки на свете я вдруг стал самым улыбчивым. У меня что-то такое сидит в груди, не в сердце, а вообще в груди, и как-то покалывает. Как тиски, сжимается и разжимается. Все время. Я думаю: ну нельзя же влюбиться в улыбку, в пару глаз, в ямочку на подбородке! Да к тому же в мужчину! В мужчину! Это невозможно! И все равно: по улице я не хожу, а летаю, мне кажется, что все грустное, унылое исчезает, все вокруг выглядят здоровее и веселее, даже голуби на тротуаре! Смотрю на прохожих и готов их расцеловать. Даже родителей. Даже Женевьеву! С ней я теперь гораздо добрее, и ее усики мне не так бросаются в глаза…
Да, так вот, наш вечер.
Мы были вдвоем у него в номере. На журнальном столике — бутылка шампанского в ведерке со льдом и два высоких бокала. Дома у нас тоже есть такие бокалы, но мама никогда их не достает, боится, что разобьем. Они стоят в буфете, и она их вынимает, только чтобы стереть пыль, а потом ставит на место.
Он пошел принять душ. Я его ждал. Мне было немного не по себе, я сидел на самом краешке дивана, не решался откинуться на спинку. У меня все не шла из головы его перебранка с режиссером и как он рассердился.
Когда он вернулся, я заметил, что он переоделся: серые брюки и белая сорочка. Очень элегантная, и он еще закатал рукава. Он приподнял бровь и спросил: все в порядке, my boy? Я кивнул довольно глупо. Чувствовалось, что он тоже вспоминает ту сцену на съемках, и мне захотелось ему сказать, что он прав. Но я не сказал, это было бы нахально. Можно подумать, я что-то смыслю в кино.
Он, должно быть, читал у меня в мыслях, потому что тут же сказал:
— Ты слыхал про такой фильм — «Странствия Салливана»?
— Нет.
— Посмотри при случае. Это фильм Престона Стерджеса. Великий режиссер. Воплощение всего, что я думаю о кино.
— А что…
— Вот слушай. Дано: великолепный режиссер, который знаменит комедиями, «легкими» фильмами. И в один прекрасный день он решает снимать картину о бедняках, об изгоях. А дело происходит в 1929 году, кругом полным-полно бродяг и бездомных, которых выгнала на улицу нищета. Режиссер идет к своему продюсеру и говорит: хочу переодеться попрошайкой, посмотреть, как живут эти люди, и снять про них фильм. Продюсер отвечает — не пойдет: «Кому это интересно? Бедняки и так знают, что такое нужда, им не надо смотреть такое кино! Это только богатые, все в шелках, воображают, что нужда — это романтично». Но режиссер не отступается, пускается колесить по стране, втирается к бродягам, его забирает полиция, он попадает на каторгу. И на каторге заключенным как-то показывают фильм — одну из его собственных знаменитых комедий. И тут режиссера буквально берет оторопь: каторжники хохочут, хлопают себя по ляжкам, в эту минуту они напрочь забыли, где они… И тогда он понимает, что имел в виду продюсер.
— И вы думаете, что он прав?
— Конечно. Потому-то я и толкую о ритме. Я не хочу играть в картинах, где мир выглядит уродливым, грязным, отвратительным. Называть это развлечением — фуфло. Гораздо сложнее донести ту же мысль, но через комедию. Величайшие фильмы — те, где уродство мира показывается через смешное. «Быть или не быть» Любича, чаплиновский «Диктатор»… Но снимать так очень трудно. Тут нужно выдерживать ритм будь здоров. Потому-то так важно, чтобы в картине был ритм, никогда нельзя его терять.
В эту минуту он уже обращался не ко мне — он рассуждал сам с собой. Было видно, как серьезно он на самом деле относится к своей работе, гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд.
Я спросил, как ему удалось стать таким. Не бояться идти наперекор, стоять на своем. Мне хотелось понять это применительно к нему, но и применительно ко мне самому тоже. Я спросил: как стать Кэри Грантом? Я знаю, дурацкий вопрос.
Он посмотрел на меня своим всегдашним добрым взглядом — он словно ввинчивается тебе прямо в глаза — и спросил: «Тебе правда интересно?» Я ответил: «Да, да!» Как будто стоишь у края пропасти и сейчас упадешь.
Из Нью-Йорка в Лос-Анджелес он перебрался в двадцать восемь лет. Надоело мыкаться по Бродвею. Он прослышал, что на студии «Парамаунт» ищут новые таланты. Им нужны были новые звезды. У них уже были Марлен Дитрих и Гэри Купер, но с Купером приходилось несладко: он отправился на год в Африку и отделывался лаконичными телеграммами, грозясь, что не вернется. Арчибальда Лича пригласили на пробы. На следующий день Шульберг перезвонил и сказал, что его берут, но нужно придумать псевдоним. Что-нибудь звучное, как Гэри Купер или Кларк Гейбл.
И вот вечером они сидели втроем за столом с его подругой Фэй Рэй (той, что играла в «Кинг-Конге») и ее мужем и придумывали, как ему назваться. Кэри Локвуд? Кэри — неплохо, но Локвуд ему не нравилось, и Шульбергу тоже. Он предложил ему список фамилий на выбор. В этом списке было, среди прочего, «Грант».