С прошлым он развязался. Принял решение: что прошло, того не изменить, можно лишь самому приучиться смотреть на все иначе. Постановить: больше прошлое не будет давить, мучить, душить, загромождать собой всю жизнь. Хватит играть роль. До сих пор он только и делал, что играл всякие роли. Образцового сына, образцового ученика, образцового супруга, образцового специалиста… И ни в одну из этих ролей не вписывался полностью. Странная штука жизнь! На шестом десятке найти свое место, прекратить строить из себя то, чего ждут от тебя другие. И всего-то нужно было, чтобы появились две женщины. Бекка и Дотти. Они не выламываются, ничего из себя не изображают, никем не притворяются. И жизнь разом становится проще. И в ней потихоньку, капля за каплей, появляется счастье.
По утрам он пьет кофе и смотрит на парк. На столе у окна красуется пышный букет пионов, а за окном, на балконе, — две каменные вазы с самшитом, подстриженным в шар. В уголке длинноносая лейка, из которой Анни поливает цветы. Фасад дома работы Роберта Адама, архитектора восемнадцатого века, украшают две колонны. На крышах домов — закопченные каминные трубы из красного кирпича и телевизионные антенны. Окна с маленькими стеклышками — раму в таких поднимаешь вверх одним движением. Крыши из черной черепицы. По фасадам тянутся трубы…
Счастье или рассуждение Боссюэ о гвоздях. Ему очень нравились эти строки в «Размышлении о мимолетности жизни»: «Трудам моим едва ли восемьдесят лет… Что же сочту я за эти годы? Минуты удовлетворения, минуты почестей? Как редко рассыпаны они по моей жизни! Они подобны гвоздям на длинной стене: издали видится, будто их много, но собери их — пригоршни не наберется».
А сколько гвоздей у него в горсти?
Он приоткрыл окно, и комната наполнилась нежной сыроватой свежестью. Какая красота: солнце пробивается через облака, согревает голубое холодное небо, в воздухе словно звенит утренняя сырость, но ее уже теснит тепло занимающегося дня… Хорошо в Лондоне. Лондон — как большая деревня: здесь кипит и гудит жизнь — дела, мысли, шумные улицы, тихие аллеи и парки.
Он смотрит на деревья на улице, на парковочные счетчики, которые запускаешь сообщением с мобильного телефона — называется Рау by phone. Вот подъехал красный грузовичок, что развозит письма и посылки. Соседка собирается за город, пакует машину. На ней розовая блузка. Она заталкивает в багажник красный велосипед. Велосипеды у каждого фонаря, прикручены толстыми цепями к столбу, переднее колесо снято — чтобы не украли. Распевают птицы. Мужчина в сером костюме паркуется там, откуда только что отъехала соседка, и внимательно читает правила счетчика. Иностранец, должно быть, — не знает, как в городе оплачивать парковку. Достает телефон. Потом поднимает глаза к небу, поджав губы. Он, наверное, то и дело поджимает губы — рот у него словно запавший. Снова садится в машину. Где-то неподалеку крякают утки. Они вперевалку пересекают лужайку и исчезают из виду. Мужчина сидит за рулем, положив руки на колени. Похоже, в раздумье.
— Я в магазин, — говорит Анни, — купить вам что-нибудь?
— Нет, спасибо. Я в обед уйду…
Сегодня у него обед с Гортензией и финансистом. Он получил ее текст. Впечатляет. Все четко, ясно, дерзко — этой-то дерзостью ее задумка и подкупает.
— Вернусь — приберу.
— Ради бога. В доме и так ни пылинки.
Анни расцветает от удовольствия и выходит из комнаты. На ней длинная, в пол, серая юбка, как у монашки.
На днях он случайно зашел на кухню. Анни стояла перед Беккой и Дотти и хохотала так, что едва не задыхалась, по щекам у нее катились слезы, она приговаривала: «Будет вам, будет, не могу!» Он тихонько отступил на шаг и притворил дверь. Она бы смутилась, если бы увидела его в эту минуту.
В гостиную прошмыгивает Дотти.
Филипп чувствует, что она стоит за спиной, но не оборачивается.
С тех пор как она здесь поселилась, у нее вошло в привычку ходить по дому бесшумно, словно чтобы никто ее не видел. Эта осторожность в движениях и трогает его, и раздражает. Она словно говорит: «Мне так хорошо здесь, Филипп, не гони меня» — и тем самым невольно напоминает, что ее пригласили погостить на несколько дней и ее присутствие затянулось. Ему хочется напомнить, что он питает к ней ровно те же чувства, что и прежде: она славная, милая, но он не любит ее по-настоящему. Будь сам он прежним, он бы так и сделал. Прежде в его жизни царил полный порядок.
Каждый вечер, когда они остаются в спальне одни, единственный за день час, когда можно поговорить с глазу на глаз, она прижимается к нему так искренне, так доверчиво, что он откладывает объяснение на потом. Она спит как ребенок. Даже в постели почти не занимает места. С тех пор как обосновалась у него в роскошной квартире, она больше не зубоскалит. Дорогая мебель, изысканный стол, столовое серебро, канделябры, цветы, запах натертого до блеска портрета, — и ухватки лондонского сорванца разом с нее слетели. Она понемногу превращается в другую женщину, уравновешенную, мягкую, всегда словно чем-то слегка удивленную, и с лица у нее не сходит упрямое выражение: будто она нашла свое место и никому не собирается его уступать.
Иногда, когда Филипп зовет ее в кино или оперу, она радостно вскидывается — одновременно робко и порывисто, — вскакивает, хватает пальто и сумку и ждет его, вытянувшись в струнку, в прихожей, мол, я уже готова, — лишь бы он не передумал брать ее с собой. Если звонит телефон, она поглядывает на него исподтишка, пытается угадать, с кем он говорит и не мелькают ли в разговоре слова «Париж», «Франция», «Евростар». У нее на лице написано, что она боится, как бы он не уехал: а вдруг, вернувшись, он выставит ее прочь?
Эта потерянность ему не по душе, и он предлагает: «Слушай, давай я подыщу тебе работу». — «Нет-нет, — отвечает она. — У меня есть пара вариантов…» Отвечает поспешно, запинаясь, конфузясь, и он, смягчившись, прибавляет: «Не торопись, Дотти, не соглашайся на абы что» — и тогда она слабо, жалобно улыбается, как страдалица, которой едва удалось избежать нового удара.
«Ясное дело, — думает Дотти с тех пор, как живет у Филиппа, — я не такая красивая, не такая умная, не такая образованная, как ему надо». Скромность, страх, щемящая тревога часто идут рука об руку с влюбленностью, и Дотти не исключение. Она молча страдает, но ничем не выказывает своих чувств. Она изо всех сил старается быть веселой, беззаботной, но беззаботность состроить трудно, и притворство всегда отдает фальшью.
Когда Бекка и Анни пускаются обсудить с ней, как лучше пожарить утку или пришить кружево, она смеется вместе с ними, их мягкость и нежность словно обволакивают ее, но стоит ей остаться наедине с Филиппом, как к ней возвращается угрюмость, и она уже не раскрывает рта.
И скользит, скользит…
Когда Филипп в рассеянности останавливает на ней взгляд и смотрит сквозь нее, не видя, она сжимается и чуть не плачет. А между тем уйти не решается — уйти, снова стать смелой, самой по себе. Она все надеется… Разве плохо им вчетвером в роскошной квартире на Монтегю-сквер? Они с Беккой и Анни терпеливо, по ниточке, плетут это тихое счастье. Опутает же оно его рано или поздно по рукам и ногам!