— Подожди секунду…
Я захожу в комнату, она лежит и смотрит на меня не мигая.
— Зачем ты это сделала?
— Что это?
— Не прикидывайся, а то ты не знаешь. Что ты оставила в ванной?
— Мне было приятно, она мне очень понравилась. Я ей его и привезла.
— Почему же ты в руки не отдала?
— Твой папа как-то отреагировал на тот подарок, что… я побоялась, но я не хотела никого обидеть, извини. Просто мне было неудобно их маме вручать, такой пустяк…
Я наклоняюсь и целую ее глаза.
Потом иду к телефону, черт-те что, одни миллионеры вокруг, а тут на жратву подчас или подчистую не хватает.
— Мама, это для тебя.
— Ой, сыночек, спасибо большое.
— Это не ко мне.
— Передай Наташе, я ей очень благодарна. Очень. И она такая элегантная.
— Спасибо, до свиданья.
Ну теперь мама будет на седьмом небе от счастья. Французские духи, для наших женщин — это же непозволительная роскошь… и большая часть счастья. Ее только французские женщины заслужили.
Я опускаюсь рядом с ней. Она целует меня, прижимаясь.
В эту ночь она как-то особенно нежна и покорна.
Она уезжает к вечеру в воскресенье, и мы ни о чем не договариваемся. Она ждет, что я скажу, а я молчу. Дурак и по-дурацки устроен.
Но мне еще во многом надо разобраться.
Она не выдерживает:
— Саша, может, ты мне дашь на всякий случай номер своего телефона?
— Конечно, нет. Разве он тебе нужен?
— Я просто считала, что это должен предложить, сделать ты.
Я шучу:
— Я настолько пьян тобой, что ничего не соображаю.
— Ты удивительный мальчик, и с тобой я делаю — заставляю себя делать то, что не делала никогда. И не стала бы. Или я что-то не так сказала и ты обиделся на меня?
— Что ты, что ты. Все прекрасно. И я боюсь только одного…
— Чего?
— Что все скоро закончится…
Она зацеловывает мое лицо нежными губами. У меня так всегда, когда хорошо, я боюсь, что будет плохо.
— Но не будем сейчас об этом, — говорю я. Скорее сам себе. Пишу ей телефон, она его и так сразу запоминает. Не беря с собой клочка бумаги. Я все всегда пишу на клочках.
Все жизнь какая-то — клочковатая.
— Я не хочу, чтобы ты думал об этом, — говорит, как просит, она, — хватит, моя голова раскалывается от этих мыслей.
Вот это новость для меня.
— Я не знал, что ты думаешь.
— Я не хотела, чтобы ты знал, что думаю я.
— Весьма интересная конструкция в русском языке.
Она улыбнулась. Мягко.
— Чем ты сейчас собираешься заниматься?
— Ты не хочешь, чтобы я тебе говорила неправду?
— Нет, конечно. Никогда.
— Поеду на международную.
— ???
— Я уже неделю ему не звонила… С тех пор, как встретила тебя.
Я отворачиваюсь.
— Саша? Это все совсем другое, ну… пока это тебя не должно касаться. Я объясню все потом. Не заставляй меня делать это сейчас.
— Я никого не заставляю ничего делать. Даже чтобы приезжала. Всего хорошего, Наташ.
Я слышу, как она тихо, без слов, без оправданий уходит, хлопает где-то дверь, гулко. В одном из многих отверстий моих чувств чувствую, что я не прав. В один из немногих раз я это чувствую. Я хочу высунуться в окно и крикнуть: ты права, извини меня. Но это же я, и я этого не делаю.
Просыпаюсь в понедельник утром и с тоской думаю: опять учиться. Как будто то, что я делал до этого — так называлось. А сегодня еще военная кафедра, это вообще убийство для меня.
Я беру запасные шерстяные носки и еду на «ВДНХ», на улицу Кибальчича, где у нас проходят по ней, этой кретинской науке дурацкие занятия.
О нашей военной кафедре по Москве ходили легенды. Не знаю, почему эти дубари хотели сделать из нас вояк, но они хотели. Со мной они бились постоянно и нескончаемо. Это понятно. Я вечно выступал против них, пытаясь отстоять права демократии. А какая там, к черту, демократия, когда у них армия. Они, казалось, получали садистическо-милитаристическое удовольствие, когда мы на один день попадали в их руки. Они так и говорили: сегодня забудьте, что вы филологи и пустоплеты, сегодня мы из вас солдат будем делать для защиты рубежей нашей родины! Кто на нее нападать собирался? Я опять-таки не понимал. Вся эта защита очень на нападение походила.
Занятия шли с девяти утра до пяти вечера по нескольким циклам военной подготовки. Вели разные офицеры, и одни фамилии их заслуживают внимания: полковник Сарайкоза (мой лучший друг и товарищ, как говорил Юстинов, по-английски: best friend), п/к Зуцаринный, нач. каф-ры п/к Болванов, майор Сердцеенко, капитан Апельсинко, майор Кузбассов — и только один там был еврей п/п Борис Ефимович Песский. Ну, того как символ держали, мол, и в армии у нас такое есть: хотя он знал, что дальше подполковника ему не двинуться и полковника не дадут: не получит никогда.
Полковник Сарайкоза ненавидел меня люто. О нашей борьбе было известно даже в стенах моего института, который находился далеко отсюда, на Пироговке. А занимались мы в здании дефектологического факультета, в подвале и на третьем этаже, где и размещалась военная кафедра (и здание ж себе такое выбрали) с «приданными» ей средствами, как говорили они, как-то: плац, автокласс, гараж, стрелковый тир, оружейная комната, и т.д.
Этот дебил Сарайкоза, лично, каждый раз приходил проверять, в каком виде я появился (об этом тоже ходили легенды). Стричься эти идиоты гоняли нас каждый месяц. Меня же, в виде исключения, Сарайкоза посылал каждое божее занятие. Это ему доставляло особое удовольствие, чтобы не сказать особенное, — то ему не нравился мой затылок, то баки по бокам, то весь сам я. Я, впрочем, никогда ему не нравился: и с баками и без баков, с затылка и без затылка.
Он давал мне тридцать минут на стрижку и требовал доложить о выполнении задания. Обкорновывали меня каждый раз так, что страшно было смотреть и на людях появляться. А ведь голова и ее стрижка были самыми главными для меня (после марксизма-ленинизма, конечно). Иногда я пропускал занятия специально, чтобы только не стричься, хотя потом и приходилось отрабатывать в другой день и с другими факультетами, но Сарайкоза не знал, что в этот день бываю я.
Но больше всего я «обожал» ездить на занятия в поле с подполковником Марленко, который попутно, пока мы стояли на плацу в ожидании машин, успевал заделать любовь в кладовой с кладовщицей Клавой, которая была замужем. Естественно, не за Марленко. Иначе он бы не делал этого в кладовой, вещевой. В которой мы переодевались, когда ехали на занятия (там все переодевались). И там пахло. Билеткин говорил, сам видел, когда забыл что-то и вернулся, а кладовая закрыта, свет потушен, оттуда охи-вздохи несутся. Он еще в щелку посмотрел…