Зачем ты было, это мгновение?!.
Я встречаю ее уже несколько раз, потом еще, я вижу ее каждодневно: они что-то сдают, в конце марта у них кончаются все занятия. У меня совсем нет времени. Да и при чем здесь оно, когда здесь я. И в этом случае мне не сияет ничего, совсем не светит, даже не улыбается. Как жалко. А правильно: как сладко. Смотреть не на твое; которое никогда не будет твоим.
Потом мы занимаемся рядом на третьем этаже. Ее группа и моя.
Она стоит и курит в отдалении, и выглядит просто и прекрасно. В этой ее сложной простоте и была прекрасность. Я не могу оторвать взгляда.
Но я все-таки отворачиваюсь. Стою у перил и смотрю вниз, туда, где первый раз увидел ее у памятника ленинского. Как это я раньше не замечал ее, хотя Боб говорит, она редко появляется. И неужели это правда, что она…
И вдруг сзади раздается незнакомый голос, от которого я вздрагиваю:
— Почему вы на меня все время смотрите?
Я поворачиваюсь и застываю: она стоит и смотрит. И только легкий пушистый свитер чуть так вздымается.
И тут я первый раз в жизни не играю, не плету свою выигрышную паутину и говорю:
— Вы мне нравитесь…
— Почему на «вы», я так стара? Наоборот, она — экстравагантна. И от нее бесподобно, обалденно пахнет.
— Нет, что вы, я думаю, вы прекрасно себе знаете цену.
— Конечно, я знаю, и мне нравится, что вы знаете и разглядываете меня.
— Серьезно? Я рад, я думал, это неприлично.
— Я вся неприличная. И мне как раз нравится то, что неприлично. Как вас зовут? Это из области приличия.
— Саша.
— Меня Наташа.
— О Господи, — вздрагиваю я, не веря.
— Что вы сказали?
— Нет, ничего, это я об именах. Она улыбается одними губами.
— Что, уже была одна Наташа, тоже?
— Почему тоже?
Она впивается, блеснув, в мои глаза, и погружается в них, кажется, до дна. И, разжимая четко губы, произносит:
— Я тоже хочу, чтобы твоя была…
— Как!.. — Я, наверно, похож на остолбеневшего болвана. То ли на замеревшего маленького болванчика, из области китайской статуэтки.
— Мне нравится ваше выражение лица, — говорит она. Теперь она броско и ярко-уверенно улыбается.
Я все еще прихожу в себя, не обретя дар речи.
— Проводите меня, если у вас есть желание.
— А это ничего, что мы вместе выйдем из института? — Я пришел наконец в себя.
— А вы еще такой маленький, что вас это волнует?
— О-о, знаете, у меня такая репутация…
— Я все понимаю, вас волнует моя репутация и вам не хочется идти со мной вместе, выходить.
Она болезненно догадлива, я бы сказал, чрезмерно.
— Нет, что вы, вы меня неправильно поняли.
— Я все всегда правильно понимаю, учтите, — и мне наплевать на пол-института.
— Почему же на пол? — пытаюсь в шутке уйти я.
— На остальные пол тоже, а вам, как хочется. Я жду вас у входа, мой маленький друг…
Это режет меня… Она поворачивается и идет. Я смотрю ей вслед: какая же у нее классная фигура. Впечатление, что эта красавица сошла с картинки мод западного журнала, французского. Но не могу же я с ней идти по всему институту, русскому, потом еще через раздевалку, вестибюль, чтобы после весь кагал обсуждал, с кем я шел, и предполагал, что я делал, делаю или буду делать.
Я боюсь общественного мнения. Оно страшно для меня.
Я смотрю на часы, проходит пять минут, время достаточное, чтобы она оделась и вышла. Я спускаюсь вниз, — Господи, какой идиот! — думаю про себя ведь она же необыкновенна, что волнует меня: кто что подумает, — какая раз-ни-ца!
Засосала эта пучина меня.
Я прохожу через второй этаж, чтобы не идти мимо деканата, а она опять стоит и смотрит на меня (как предчувствует или караулит). К черту, все к черту, какая разница, с ней-то уж точно все кончено и не повторится никогда, пусть скажет спасибо, что не убил. А она смотрит внимательно.
Я спускаюсь в раздевалку, когда уже прошло больше, чем десять минут: я бы не стал ждать, думаю я, и вылетаю из института без надежды, проклиная себя.
Она терпеливо ждет, поставив ногу в сапоге на скамейку.
Я подхожу к ней и тут еще, кретин, оглядываюсь. Но не на институт, а что та, другая, пойдет за мной (неужели мне до сих пор ей делать больно не хочется…), она это делала долгое время тогда, два месяца, пока я не ударил по лицу ее наотмашь.
Я подошел и смотрю на нее. Мне не верится.
— Я думала, вы смелый, — говорит она.
— Такие времена, — говорю я, — смелых мало, перевелись. Смелость — понятие редкое, а я трусоватый.
— Жалко, а я думала по-другому. Ты так смотрел на меня: думала, мужчина.
И тут я злюсь:
— А кроме них, никто не интересует?
— Что ты? Нет, конечно: только «палка» да бутылка. Всё уже рассказали?
Я делаю вид, что не понял ее. Однако она резка, мне нравится смелость в женщинах, это интересная и редкая черта. Она по всему была редкая девочка и удивительная.
— Мы дойдем и попрощаемся, — говорю я, я всегда еще резче и глубже забираю и обычно иду в лоб, навстречу резкому, а редкому тем более.
Хотя, видит бог, как я не хочу этого.
— Ты же этого не хочешь? Или хочешь доказать, какой ты смелый? В этот раз…
Я смеюсь, мне нравится ее уверенность.
Мы идем в парк и садимся на скамейку у озера Новодевичьего монастыря. У нее красивый, очень длинный плащ, и мне нравится, что она в нем садится сразу, не разбирая.
— Скамейка грязная, — хочется уколоть мне ее и — проверить.
— Какая разница, — уставше говорит она. Потом вскидывает свои глаза, покрашенные рукой тонкой художницы, и говорит:
— Ладно, мальчик, сначала я расскажу тебе про себя, кто я и что, а то иначе, я чувствую, не получится, а потом посмотрим. Может, тебе легче будет, а то ты напряжен очень, — понаболтали, наверно, всякого.
Я уже уверен в себе, я победил — когда она ждала, и теперь на своем коне, этакого гордого победителя. Фуу, чушь какая, почему я не могу быть проще, простым как сумерки, без выпендривания. Быть самим собой.
Она раскрывает рот и говорит:
— В принципе я блядь.
Я сильно стискиваю ее руку, хватая.
— Не надо, пожалуйста.
С коня я тут же соскакиваю.
— Давала и ложилась я под каждого, довольно? Я еще невыносимей сжимаю ее руку, я не хочу это слышать.