Она умная женщина и все понимает, с ней можно быть откровенным.
— Но Гумилева мы в любом случае включать не можем…
— Почему? Это же был энциклопедически образованный человек, свет и цвет, лидер такого умнейшего течения, как акмеизм. Если так говорить, то Ахматова вообще из-под него вышла, хотя и донимала его, как могла.
— Все это так, но ты знаешь не хуже меня, почему его нельзя. Неизвестно еще, разрешат ли саму Ахматову, хотя она и дожила до нашего времени, пережив другое…
— Хорошо, — говорю я, — тогда давайте подумаем, кого можно.
— Тебе еще придется утверждать их потом, без разрешения нельзя.
— Кого, какого разрешения??
— Декана, он будет давать согласие.
— Вера Кузминична, вы же знаете, затащить кого-то в кружок или литературное общество, да еще в нашем институте — невозможно, потому я и предлагаю список составить, писателей и поэтов, о ком будет речь идти на заседаниях. Чтобы завлечь, заинтересовать, и выбрать надо поинтересней, похлеще, я бы сказал.
— Вот этого я и боюсь, чтобы ты не перехлестнул. Поэтому я согласна составить список, чтобы привлечь людей, но нужно будет разрешение. Чтобы нам потом не попало.
Вот жизнь, и это начало последней четверти XX века.
Мы составляем список. Она диктует, я пишу: Есенин, Маяковский, Горький, Пришвин, Паустовский, Бабель, Олеша, Заболоцкий, Федин, Эренбург, Ильф и Петров, Зощенко (под вопросом), Вс. Иванов (без вопроса).
Я потихоньку вставляю, добавляя: Цветаева, Ахматова, Пастернак, Мандельштам, Игорь Северянин (мой любимый поэт), Хлебников, Андреев.
— Ох и попадем мы с этим, Саша. Я понимаю, что тебе хочется, но это же все нельзя.
— Попробуем, Вера Кузминична, это ж для привлекания, никто не говорит, что по ним будут доклады делать. Вдруг получится?
— Куприн, А. Толстой, — перечисляет она, — А. Грин, Блок, Бунин, — (Господи, сколько прекрасного в нашей литературе, думаю я), — можно Булгакова… — она запинается.
— Конечно, обязательно, — подбадриваю ее я.
— Кого еще?
— Ремизова, Пильняка, Замятина…
— Да что ты, Саш, — тут уж она ужасается, — нас из института с тобой исключат.
— Ну хорошо, — соглашаюсь я. — Платонова можно?
— Это да.
— Сологуба, Бальмонта, Фофанова?
— Это еще куда ни шло, и то с Сологубом непонятно. По крайней мере, его прозу точно нельзя.
Два часа мы составляем список, потом добавляем: Гаршина, Вересаева, Шишкова, Чуковского, Маршака.
И подходим к нашим временам.
— Ну, по современникам, Саш, ты сам выбирай, ты советской литературой начитан больше, чем я, — меня она вообще мало интересует.
И не удивительно. Я начинаю:
— Трифонова, Аксенова, Максимова, Владимова, Мартынова, В. Быкова, Слуцкиса, Можаева, Окуджаву, Астафьева, Гранина, из поэтов: Межирова, Вознесенского, Евтушенко, Ахмадулину, Самойлова, Винокурова, Асадова. Из совсем современных писателей: Битова, Войновича, Богомолова и Шукшина.
Тогда высоко взошла звезда Шукшина, да быстро она упала. Помогли, подтолкнули. И вдруг мне приходит на ум название.
— Вера Кузминична, а что, если мы назовем «Литература XX века»?
— Прекрасно, — говорит она, — мне нравится. И все охватывает от начала века до современной советской литературы.
И мы радуемся, что такое хорошее название, всеохватывающее, и волки сыты, и овцы целы, и не надо употреблять слово советская.
На следующий день с переписанным начисто списком я иду к декану нашего факультета (филологического) Степану Степановичу Чешукову для утверждения. То ли подтверждения… Только у нас такое бывает, что создавших писателей подтверждать надо.
Он сидит за своим столом у окна, когда я заглядываю, а Дина Дмитриевна чуть поодаль за другим столом, у них одна комната, общая. А так как он появлялся редко днем, все по вечернему больше старался, то они друг другу не мешали, и Дина Дмитриевна заведовала днем, и дневным, полностью.
Но сегодня он случайно оказался на месте.
— Тебе чего, Саш, — спрашивает она, — опять с преподавателями не поладил?
— Нет, все в порядке. Я к Степан Степановичу насчет литературного кружка.
— А-а, насчет литературного кружка, это давай, заходи, я уже слышал от Веры Кузминичны на кафедре. Список у тебя с собой? Составил?
— Да, — отвечаю я и захожу.
Он надевает очки и берет из моих рук бумагу.
— Садись. Я сажусь.
Едва прочитав начало, он смотрит на меня и спрашивает: — Ты в своем уме составлял это?
— Что это? — спрашиваю я.
— Как что, — он трясет бумажкой, — я не говорю уже о всяких декадентах, акмеистах и символистах, которых ты понаписал сюда, но как можно какую-то Цветаеву писать на одной строке с Горьким. А? Как?! — Он сует мне бумагу в лицо. (Это мне что-то напоминает.)
Конечно, говорю я про себя. Горького с Цветаевой на одной строчке писать нельзя. Но произношу:
— А что в этом такого?
— Ты еще и не понимаешь, студент третьего курса, проучившись пол-института. — Глаза у него расширяются, и он орет на меня: — Переписать, и чтобы я этого больше не видел! Никаких Ахматовых, Сологубов и прочего отребья. А потом ко мне — на утверждение!
Он комкает бумажку и швыряет ее.
Я вскакиваю.
— Ничего я вам переписывать не буду. И от вас я этого не ожидал, Степан Степанович.
Все, для меня он потерянный человек, я от него такого маразма правда не ожидал. И иду.
— Вернись, — кричит он, — немедленно! Я возвращаюсь от двери.
— Ну, Дина Дмитриевна, студентов вы понарастили, со стыда за них глаза девать некуда.
Да он с ума сошел, думаю я, со своей диссертацией «Повесть 20-х годов» или литература, что там у него было. Неужели он думает, что люди будут читать это дерьмо: Горьких, Серафимовичей, Фадеевых и Бедных. Кому это надо?
Чешуков успокаивается.
— Не ожидал?! Он от меня этого не ожидал. Как вам это нравится?! А что ты хочешь, чтобы я тебе на факультете русского языка и литературы в Ленинском институте (на самом деле наш институт ленинский, с Троцким я дурачился) разрешил всю эту ересь насаждать и читать по ним доклады с кафедры?
— Это не ересь, — говорю я, — это большая, прекрасная, неповторимая литература. И когда у нас очухаются, мы поймем это.
— Да, щенок, о чем ты говоришь, кто тебе позволил произносить такие слова, только за которые я мог бы вышвырнуть тебя из института.
— Я попрошу вас, Степан Степанович, не оскорблять меня и уважать, как я еще до сих пор уважаю вас. Сам не знаю почему. Не уверен, что надолго.