Я смеюсь:
— Нет, что вы, Дина Дмитриевна, у меня язык не повернется.
— И на том спасибо. Тогда бери билет.
Я тяну, попадается не трудный, и я, не готовясь, иду отвечать.
Она, конечно, мне помогает, направляет, подсказывает, иначе я бы точно запутался. Русский язык — это не чтение и писание, как вам кажется, это наука, и не такая легкая. О том, что я ее не совсем усвоил, вы можете судить, вероятно, по написанному мною… Я бы сказал, очень сложная, с тысячами правил, сотнями исключений, десятками конструкций, видами, родами, классами, лицами, типами, частями, подклассами, наклонениями, сортами. И все это надо знать, и не просто знать, а чтобы от зубов отскакивало, и уметь пользоваться. А на следующих курсах разделы современного русского языка пойдут еще сложнее, будет фонетика, сказуемое, глагол, морфология, синтаксис сложного предложения, — это же задолбаться можно будет от всего этого, старшие курсы уже вопят, что не справиться, такая сложность и объем русского языка, — самый сложный язык мира.
У Дины же сейчас просто или только синтаксис, хотя это тоже не очень просто и не только, и она гоняет меня по нему достаточно, потом говорит, что хоть и с небольшой натяжкой, но ставит мне твердую четверку. Я от нее другого и не ожидал (ей-то со мной делить нечего), хотя и согласен был перед экзаменом на любую оценку, лишь бы снова не сдавать и не готовиться.
И уже когда я встаю, она мне говорит с легким удивлением:
— Слушай, поразительная вещь: ты многие ответы на вопросы давал прямо теми словами, которыми писала я.
— Так голова же, — говорю я. И показываю пальцем на голову.
— И какая! Она смеется.
Потом я сдаю экзамен, который я даже не понял, как назывался.
И в заключение «увеселительного» вояжа приближался самый страшный экзамен года — русская литература XIX века, который принимала доцент Ермилова.
Я сидел в читалке дни и ночи и писал, писал, писал работу, которая была у меня для ответа.
Я пишу по «Игроку» Достоевского. Я люблю его «Игрока». Это единственная резвая вещь у него, которая динамично написана (исходя вообще из манеры-стиля Достоевского), очень быстро раскручивается по действию, и в ней не такой тягомотный и вязкий язык у него. Как обычно.
И она, Ермилова, тоже без ума от Достоевского, хотя она вообще, по-моему, без ума; считает гением мира и литературы всего времени, хотя, на мой взгляд, были таланты и покрупнее и посильнее, например… Впрочем, сейчас некогда приводить примеры, я пишу.
О Ермиловой, с которой мне предстояло столкнуться, ходили разные слухи.
Она загнала в гроб двух своих мужей, — а ведь такая тихая, вся гимназическая была в своих платьицах (с белой каемочкой) (или обводочкой) — представлялась.
Первый ее муж был академик Покровский, царство ему небесное, второй — предтеча и голова, генеральный секретарь писпартии советского литературоведения — профессор Ермилов, ему тоже царство покойное (на покойников нельзя обижаться), — она и его пережила. За него она вышла замуж очень молодой, говорят, с ним и свихнулась вроде; по крайней мере, при нем она начала заниматься Достоевским и искать что-то в болезненных глубинах его творчества. Сам Ермилов написал предисловия к полным собраниям сочинений таких китов, как Чехов, Достоевский, Герцен, что значило очень много. Потом написал две отдельные большие книги «Достоевский» и «Творчество Чехова», а также десятки и сотни всяких литературоведческих работ, статей, заметок. Он был типичный апологет совдеповского соцреализма и иногда пёр (писал) такую чушь, что уши вяли. Но ничего не поделаешь: официальная наука — всегда такая, особенно литература — воспитатель масс.
А, написав все это, умер, так и не дожив до старости. Говорили, она довела, — серьезно.
Сама же Ермилова занималась только Достоевским и была полная шизофреничка, и почему ее, больную, держали в институте, было непонятно. Хотя чуть-чуть понятно: она как-то на занятиях сказала, что после смерти «моего второго мужа» (так и сказала) отдала в дар институту, по дар и-л а, три грузовика книг, всю его библиотеку. И гордилась этим (вот чокнутая! — подумал я). Этим, наверно, и объяснялось плюс то, что она — вдова известного советского литературоведа, который ничем себя не опозорил и не опачкал, и всегда был на службе у класса и никого не подвел.
В свое время Ермилова прославилась тем, что у нынешнего пятого курса, когда они сдавали ей экзамен, как мы сейчас, вытворила интересную штуку, которую долго потом не могли понять. Выгнала всех из аудитории, где принимала, заперла на стул дверь, залезла под стол с билетами и кричала «ку-ка-ре-ку!». Ни то что-то вроде этого, и три часа ее не могли оттуда вытащить. А потом спокойно вышла и принимала экзамен, как будто ничего не случилось. Не дав его принимать даже зав. кафедрой, который срочно появился, вызванный, и предложил это сделать за нее. Так что Окулина Афанасьевна была немного больна, чтобы не сказать, что не здорова, и с ней мне предстояло скрестить шпаги, то есть сдавать экзамен. И я предчувствовал, что это будет за экзамен.
По «Игроку» работ и правда никаких не было, ни одной, никто не писал, и мне приходилось брать все из своего ума, который находился у меня в голове. Я выложился весь, давно так не старался.
Наступил день ее экзамена. Мы все приехали в восемь утра. Хотя экзамен начинался через час, позже. Однако и через этот час, и следующее время, равное первому, ее не было. Ей звонили несколько раз, после чего она появилась и сказала, что вообще забыла о нем (об экзамене). Это было неплохое начало.
Трепещущей группкой мы зашли в класс и сели по местам.
У нее была странная манера приема экзамена: она запускала всех сразу. Раздавала (когда хотела) или давала тянуть билеты, каждый садился со своей написанной работой перед ее глазами и должен был не готовиться (она считала, что все должно быть готово дома), а обдумывать свой ответ, но без ручки и бумаги, только ненормальная могла придумать такое, и в это же время слушать ответы других и, если нужно, поправлять. Плюс она могла задавать любые вопросы по всей теме, материалу, и по обязательному одному, в дополнение к твоей работе и билету.
Атмосфера в кабинете была накаленная. Она усадила нас тесно в два ряда: «чтобы я могла всё видеть и вас всех». Сама же села верхом на стол и заболтала ногами, что было дико, смущающе и непонятно.
Поглядела на нас еще не выспавшимися глазами (ведь всем было понятно, что она проспала, — интересно, что она по ночам делает?) и сказала:
— Дорогие мои, голубчики, чтобы вам было легче: поднимите руку, кто хочет отвечать, и начинайте, а когда закончите, можете уходить, а если не хотите, можете остаться послушать, как отвечают ваши товарищи. Договорились? — Тишина была ей ответом. — Значит, так и сделаем, — сказала она. Такой мягкий елейный голос, и хрипотца немножко. — Ну, кто первый?
Я, пожалуй, первый и последний раз в своей жизни не полез вперед, а решил отвечать третьим или четвертым (так как долго, надолго, меня бы все равно не хватило в такой обстановке), чтобы посмотреть, как она принимает, что спрашивает, и вообще понять ее систему. Хотя у шизофреников это невозможно. Они бессистемны. У них нет систем, у них в бессистемности система.