Негромкий, но требовательный голос жены грянул в кухонной тишине как гром небесный.
Вишневский вздрогнул, оторвался от бумаг и первым делом взглянул на часы.
Было уже половина пятого.
Дело, оказывается, близилось к утру.
— Ты что же, не спала, котенок?
— Уснешь, как же! — Лицо у Людмилы было усталым, но глаза поблескивали. — С вашим частным сыском.
— Я — мерзавец.
— Вне всякого сомнения. Ладно, негодяй, вари кофе и слушай.
Юрий Леонидович с готовностью ринулся к кухонной стойке.
Через секунду громко зажужжала кофемолка, в воздухе разлился острый пряный запах свежемолотого кофе.
— Внемли, Шерлок, а скорее уж Ватсон! И трепещи…
— Трепещу покорно, — Так вот. Личность, писавшая это, как я полагаю, интровертна и иррациональна.
— Стоп, котенок. Я, безусловно, не только мерзавец, но и тупица, однако и за двадцать лет совместной жизни так и не сумел освоить ваш птичий язык. Кстати, ты никогда не задумывалась, почему это медики, как никто другой, высокомерно игнорируют внятные определения простых вещей? А изъясняются посредством труднопроизносимой абракадабры. Обычная тряска — у них, видите ли, тремор.
— Ты действительно непроходимый осел. Больному не всегда обязательно знать, что говорят о его хвори между собой врачи. Неужели не ясно?
— Но я не больной.
— Ты глупый. Ну, хорошо, я буду говорить проще, а ты, смотри, не прозевай кофе. Так вот, женщина, писавшая это, не страдает никаким психическим расстройством. Хотя определенные проблемы с психикой присутствуют. Но у кого их теперь нет? По природе своей она замкнута, скорее всего одинока, возможно — несчастна. Однако отнюдь не сломлена, хотя все предпосылки к тому явно имелись…
— Она была неизлечимо больна. Рак. Забыл, как по-вашему?
— CR. Ты говоришь: была — значит, ее уже нет?
— Нет. Убита.
— Вот как? Ну, это не по моей части. Впрочем, тревожных состояний я не заметила, с болезнью и неизбежным итогом, судя по всему, она смирилась. Обреченность, подавленность — это есть. Кстати, в записках о болезни ни слова. Хотя самочувствие местами описывает довольно подробно. Но это, кстати, только подтверждает мое предположение.
— Какое предположение?
— Как всегда норовишь забежать вперед паровоза?
Не выйдет. Идем по порядку.
— Идем. — Он аккуратно разлил по чашкам густой дымящийся кофе.
— Кстати, о заболевании — не знаешь, случайно, как давно был поставлен диагноз, а вернее, как давно ей все стало известно?
— Случайно знаю. Три года назад. Думаю, ей все сказали сразу. Во-первых, на тот момент никого из близких у нее не осталось. А во-вторых, насколько мне известно, сейчас с этим не особо церемонятся.
— Смотря по ситуации. Хотя в нашем случае этот фактор все равно не имеет значения. Она не сломалась значительно раньше девяносто девятого, иными словами, некие глобальные, травмообразующие… Ох, прости, опять я на птичьем! Проще — трагические обстоятельства она пережила уже достаточно давно. Они-то, думаю, вполне могли сломать. Но не сломали, хотя привнесли значительные изменения — естественно, не в лучшую сторону. Замкнутость, отрешенность от мира, озлобленность, если хочешь, постепенно деформировали личность. Однако она держалась и, полагаю, могла держаться, балансируя в пограничном состоянии, еще довольно долго, потому что примерно в то же время в сознании возникла некая сверхидея, реализация которой представлялась больной в высшей степени важной. Со временем идея становится почти маниакальной, но в этом случае она получила еще более мощный стимул держаться…
— Что за идея?
— Понятия не имею. Конкретно на эту тему у нее — ни строчки.
— Погоди, но как же так? Человек заводит дневник, как правило, для того, чтобы выплеснуть сокровенное, то, что уже не умещается в душе.
— Верно. Но кто сказал — дневник?
— То есть?
— Я ведь акцентировала несколько раньше — специально для тебя, между прочим, — что не нашла в так называемом дневнике ни слова о болезни. Ты не отреагировал.
— Я отреагировал гораздо раньше. Когда ты вместо слова «дневник» произнесла «это». А дальше, когда речь зашла о болезни, задал тебе прямой вопрос. И услышал, что бегу впереди паровоза…
— Верно. Что ж, проблески сознания налицо. Это радует. Так вот, по моему глубокому убеждению, этот документ — записки, или назови его как угодно — писался как некое художественное произведение… иными словами, он адресован вовне.
— То есть она рассчитывала, что его прочтут?
— Рассчитывала, хотела, мечтала — не могу утверждать однозначно. Возможно, она писала это действительно как художественное произведение. Просто фантазировала.
— То есть страдала графоманией?
— Это вряд ли. Выдавала желаемое за действительное. Только не вслух, а на бумаге. Так будет точнее. Кстати, психологи иногда берут этот метод на вооружение. В рамках арт-терапии. Но часто больной сам подсознательно находит оптимальную форму психологической защиты. Подобные дневники-фальшивки нередко пишут девочки-подростки. Эти, правда, часто в расчете на то, что их фантазии станут известны и приняты за истину.
— Она не девочка.
— Но старая дева. Я не ошиблась?
— Похоже, да.
— Эти до смерти предаются девичьим грезам. Не все, разумеется. Самые романтические натуры.
— Скажи еще, что она была влюблена в Непомнящего! Он, насколько я знаю, в ее произведении — герой номер один.
— Вполне возможно.
— Да? Это мысль. Но ее надо как следует обдумать.
— Вот и думай. И кстати, мою версию ты можешь легко проверить.
— Каким образом?
— Экспертиза в состоянии определить время, когда сделаны записи?
— Легко.
— Так вот. Мне представляется, что большинство «дневниковых» записей, разнесенных, как полагается, по дням, написаны сразу. Единым, так сказать, массивом.
— То есть она садилась и, как настоящий писатель, шпарила текст, потом разбивала его на главы и подбирала даты.
— Вроде того. Не уверена, правда, что именно так работают настоящие писатели. Но то, что большие фрагменты текста, разбитые потом на десять и даже более дней, написаны единовременно — гарантирую. Она — по некоторым признакам — даже на короткое время не отрывалась от работы. Строчила подряд. Я так полагаю.
— Эксперты скажут точно.
— Вот и отлично.
— Но послушай, писать ведь могла вовсе не она.