– Привет, – обратился он к Анне, едва только она переступила порог апартаментов, – ну, где тебя носит? Садись. Трепаться будем.
– Может, заказать вам завтрак?
– Не-а. Есть я теперь долго не буду ничего, даже не мечтайте. Пить будем и… трепаться.
– Хорошо.
– Слушай, я не ожидал – ты, оказывается, умеешь трепаться.
– По-моему, это все умеют.
– Что ты! Дитя! Это искусство, которым обладают единицы. По-настоящему интересно трепаться обо всем – это, скажу я тебе, великое искусство. Жаль, я раньше не знал, что ты наш человек, я бы из тебя настоящего человека сделал, суперчеловека. Ченто перченто, как говорили все московские валютчики, ныне – отцы российского бизнеса. Знаешь, что это значит?
– Что-то по-итальянски, по-моему?
– Совершенно верно. И ничего запредельного, всего лишь – сто процентов. Знаешь, о чем я думал сегодня ночью?
– Вы совсем не спали?
– Ни секунды. Мне это давно уже ни к чему. Сон – чушь, напрасное расходование времени и жизни. Я это понял и теперь почти не сплю, только притворяюсь.
– Зачем?
– Чтобы не мешали, начнут липнуть со всякими идиотскими таблетками, травами, врачами… Дети! Неразумные дети!
– И чем же вы занимаетесь вместо сна?
– Думаю. Мне очень много надо думать, очень много проблем ждет моего решения… Вот послушай, что я понял сегодня ночью…
Далее последовал нескончаемый монолог Егорова, посвященный, как и накануне, проблемам общечеловеческим и общепланетарным. Сомнения Анны окончательно рассеялись: Егоров был тяжело психически болен. Однако в ее отношение к нему при этом добавились новые оттенки жалости и даже нежности, которую иногда испытывают тонкие человеческие натуры к людям, страдающим серьезным неизлечимым увечьем. В то же время Анна была совершенно растерянна, поскольку снова, в который уже раз за последние дни, не знала, как следует ей поступить. В телефонных разговорах Рокотов несколько раз, и весьма настойчиво, требовал немедленно вызывать его, если с Егоровым начнет происходить что-нибудь нестандартное. Теперь Анна хорошо понимала, что он имел в виду, но так же хорошо отдавала она себе отчет в том, как поступит Рокотов, застав Егорова в таком состоянии. Менее всего сейчас хотела она звонить Рокотову. С другой стороны, Егорову, очевидно, необходима была профессиональная помощь психиатра или психолога – в этом Анна разбиралась слабо, – но точно знала, что помощь эта требуется незамедлительно. Однако никого, кто мог бы это организовать, не создавая шума и не допустив последующей утечки информации к тому же Рокотову, Анна не знала. Оставалось одно: попытаться помочь ему самостоятельно – увести мысли Егорова в сторону иных, менее «опасных» и не так будоражащих его больное сознание тем, а затем постепенно вывести и из состояния запоя. В конце концов, прежде, когда с ним, очевидно, происходило нечто подобное, он же выкарабкивался каким-то образом самостоятельно, приходя в себя и по собственной инициативе покидая заведение, чтобы возвратиться к нормальной жизни. Был, впрочем, еще один вариант, мысли о котором Анна трусливо гнала прочь. Егоров, ранее подверженный обыкновенным, пусть и тяжелым запоям, вполне мог только теперь, после жесткого разговора с партнером, не оставляющего ему ни одного шанса на выживание, окончательно лишиться рассудка. В этом случае обратной дороги в мир нормальных людей для него уже не существовало. Это было возможно, очень возможно, и тогда ей не оставалось ничего, кроме как немедленно звонить Рокотову. Более того, не делая этого, она снова сильно рисковала его расположением, а возможно, и чем-то большим. Второй раз судьба могла оказаться не такой щедрой и ласковой, как накануне, и тогда… Впрочем, эти мысли Анна так же гнала от себя, как и предположение об окончательном помешательстве Егорова. Надо было начинать действовать, и она, выждав наиболее удобную паузу в бесконечном потоке сознания, исторгаемом им из недр своей измученной души, рискнула обратиться к нему с вопросом:
– Александр Георгиевич, вы так хороню разбираетесь в вопросах философии, истории, права. Почему вы не ушли в политику? Ведь возможностей было более чем достаточно…
– Хорошо разбираюсь? Дитя! Но умное дитя. В этой стране пет второго такого, кто бы так хорошо понимал, как и почему так трагически все переплетается в ее истории. Все эти заумные политологи и теоретики реформ… Ты знаешь, с каких лет я читаю «Правду», «Вопросы мира и социализма» и прочее?
– Лет с шестнадцати?
– Ха-ха-ха. С восьми! С восьми, вдумайся, девочка! Отец был военнослужащий, по-моему, уже тогда – полковник, мать – врач. Оба, разумеется, члены руководящей и направляющей… так что всю эту макулатуру выписывали исправно. Представляешь? Они выписывали, а я читал. Я – пацан, восьмилетний, едва грамоту осилив. Читал! И понимал! И ненавидел! Я, знаешь, Анюта, антисоветчик с о-очень большим стажем. Лет тридцать с лишним. Каково, а? А стал постарше, начал транзисторные приемники собирать, я и сейчас в этом деле большой дока. Так вот, что я слушал на этих приемниках, сама понимаешь. Да? Такая вот байда получалась. Отец – полковник, служака, мать – партийный доктор, всегда член всяких там парткомов, райкомов, делегат каких-то там коммунячьих сборищ. А ребенок восьми лет от роду – убежденный антисоветчик. Это, скажу я тебе, Анюта…
– Но почему?
– Что почему? Почему – антисоветчик? Ты меня удивляешь…
– Нет, почему вы так рано стали все это читать?
– А скучно было. Сверстники, они, понимаешь, какие-то маленькие были, смешные. Собственно, я с ними почти и не общался, да и переезжали мы часто с места на место…
– А девочки?
– Девочки? В смысле – женщины? Ты будешь сейчас долго смеяться, но я скажу тебе, что первой женщиной моей была моя жена! Представляешь? Смешно! На первом курсе, семнадцати от роду лет!
– Почему же смешно? Вы ведь любили, наверное?
– Совершенно не любил. Интересно было, природа своего требовала. А ни на что большее рассчитывать мне тогда не приходилось. Я знаешь, какой был? – Егоров смешно втянул и без того осунувшиеся сейчас щеки внутрь, изображая крайнюю степень худобы. – Вот такой. Худой, страшненький, бедный как церковная мышь, заумный, к тому же сверх всякой меры. Нет, ничего более приличного мне не светило. А она – маленький злобный крокодил из глухой подмосковной провинции, шансов в этом смысле – тоже ноль. Правда, правильная и упертая во всем до тошноты. Тоже – отличница, комсомолка, член всех комитетов, в партию рвалась – колонны железным лобиком своим сносила. Так что – встретились два одиночества.
– Но потом?
– Что – потом? У нас, знаешь, Анют, первая брачная ночь, так сказать, растянулась на три ночи. Знаешь почему? Ни она, ни я не знали толком, как это делается…
– Но, получается, вы живете с ней почти двадцать лег?
– Живу. Именно, что двадцать. А что прикажешь, бросить ее теперь? А знаешь ли ты, девочка, как мы прожили наши, как это принято говорить, «лучшие годы». В нищете, страшной, унизительной нищете. Родители купили нам квартиру, запихнули меня на службу. Я ведь в армии служил. Трудно представить? Служил. Лейтенант Егоров, войска ПВО, разрешите представиться! И началось. Я с получки книг накуплю, а потом деньги кончатся, а они кончаются как-то на удивление быстро, – те же книжки в охапку – и на Кузнецкий мост. Слава Богу, тогда покупали. Потом кинусь: «Где мой философский словарь?» А крокодил мне так ехидно: «Ты ж его вчера на Кузнецкий отнес. Купил за пятнадцать, а продал за пятерку. Спекулянт!» Покупка книг очен-но ее всегда раздражала. Более – только друзья мои, да еще, не приведи Бог, выпивающие! А кто, Анюта, тогда из славной когорты офицеров-двухгодичников не пил? Не было таких в природе, это я тебе говорю! С этим братством нашим двухгодичным война шла не на жизнь, а на смерть. Срок возвращения домой мне был установлен – 23.00. На войне как на войне! Являюсь в 23.03: двери собственной квартиры заперты на все имеющиеся в наличии задвижки. Стучи не стучи, кричи не кричи, звони не звони – все едино: ночевать на лестнице. И ночевал, Анюта! Сколько раз ночевал! Тебе смешно, ты в это теперь не веришь! Я и сам не верю…