— Ты была такой поклонницей Жаклин?
— Я ее боготворила. И страдала от того, что не брюнетка, а рыжая. Красить волосы, понятное дело, мне бы никто не позволил. И стричь не позволил. Мне даже черные очки, как у нее, надеть не разрешили.
— Почему?
— Потому что солнечные очки носят на пляже, а все остальное — надуманный буржуазный шик.
— А потом? Уже в Москве.
— Ну… Знаешь, в Москве я довольно быстро повзрослела. А когда становишься взрослым — кумиры теряют свою прелесть, вернее — ты перестаешь в них верить. Как в том, что куклы живые, а подарки на новый год приносит Дед Мороз.
— Многие не перестают. Я про кумиров.
— Это не от большого ума, кажется. Или от невозможности наблюдать объект с близкого расстояния. Пусть даже — со сцены.
— А Лемех разрешает тебе самой водить машину? — спрашиваю я, вспоминая баталии собственные и ее, Лизаветы, с нашими мужьями, которые категорически были против нашего самостоятельного передвижения по городу. Объясняя это, разумеется, соображениями безопасности, хотя на самом деле мне всегда казалось, что дело ни в какой не безопасности. А в чем-то другом. Разные могли быть причины, но только не эта.
— Да. На пятнадцатом году совместной жизни стала представлять меньшую ценность. Амортизация, как ты понимаешь. Новые модельные ряды. Ну и прочее. Оставил — вот — охрану на «хвосте», которая — разумеется — больше следит, чем охраняет.
— Один мой друг, большой специалист в области организации личной безопасности, произнес однажды гениальную по своей точности фразу. Любая охрана, сказал он, в любую минуту легко превращается в конвой.
— Ты права. Он гений.
— Ну, не во всем. В охранном деле — однако ж — стопроцентно.
Так, за разговорами о духах и охранниках, мы скоротали путь. Офис — огромное здание в центре, окнами на Кремль. Мрамор, стекло, вокруг — гектар английского газона. По газону — редко — голубые ели. Почти кремлевские, и мысли в этой связи навевают соответствующие. И я говорю об этом Лизе. Она кивает:
— Собственно, это такой прием Лемехова арсенала — штришками, штрихами, деталями, мелочами и разными действительно серьезными штучками — провоцировать определенные ассоциации. К примеру, день рождения одного из первых лиц в государстве. У Лемеха с утра — в кабинете огромный букет цветов и скромная коробочка с хорошо узнаваемым логотипом. Невелика, неприметна. Но лежит так, что заметна каждому, О цветах — и разговора нет. Клумба. К концу дня Леня исчезал вместе с заметными дарами, ничего никому не объясняя. Большинство понимает все правильно. То есть так, как нужно Лемеху. Как обстояли дела на самом деле — не знал никто, кроме охраны, да и та вряд ли что понимала: мало ли в каких особняках справляют какие праздники. У богатых, как известно. К тому же я совсем не исключаю, что подарок действительно попадал по назначению. А может, и не попадал. Или попадал, но отнюдь не из рук Леонида. Сплошной туман. Любимый лемехов камуфляж. В итоге — в сознании людей рождалась необъяснимая уверенность в Лемеховой близости к верхам. Самым-самым. Это теперь-то, когда все — как это — равноудалены…
Новичков подобное величие приводит в трепет, у людей посвященных — рождается чувство собственной ущербности: «Если это так — а я отчетливо чувствую, что это так — стало быть, мною что-то упущено, что-то пронесли мимо моего вездесущего носа. Убью гадов!» — последнее относится к когорте собственных клевретов, ответственных за связи с Олимпом. Справедливости ради, надо отметить — были времена, и близость действительно была. Но, похоже, закончилась.
— Еще тогда, в 1996-м?
— Нет, конечно. Тогда все было в лучшем виде. И люди были другие, и обычаи, и нравы. Да что там нравы — эпоха была другая.
— Но сошел-то он с ума именно тогда?
— Ни с чего он не сходил, прости, не договорила и ввела в заблуждение. Это мне — глупой малообразованной стареющей женщине показалось, что у мужа появились какие-то бредовые идеи. Это я, можно сказать, повредилась рассудком, а вернее — мне его просто не хватило, чтобы понять — все рассчитано с филигранной точностью. И все будет.
— Что будет?
Она обнимает меня за плечи, и я понимаю этот жест как предложение замолчать.
— Знаешь что, пойдем, поднимемся в библиотеку, я покажу тебе последние публикации, и пригласим по дороге нашего пресс-секретаря, мало ли — у тебя возникнут вопросы.
Я не возражаю. Я понимаю — у Лизы есть план, и она неукоснительно его исполняет. В лифте у нее рождается еще одно решение — случайно или это часть задуманного плана, я не понимаю, потому просто следую Лизаветиным — как бы случайным — идеям.
— Кстати, ты же не видела и кабинет Леонида и нашего Малевича.
— Малевича? Ну, не в кабинете Леонида — уж точно.
— Заскочим на минутку — там действительно сумасшедший дизайн. И ему наверняка будет приятно, что ты побывала в гостях. Пусть и в его отсутствие.
Переступив порог кабинета, я первым делом упираюсь взглядом в Малевича. Огромное полотно на белой, шероховатой стене. Под ним — вытянутый, волнообразный рабочий стол, размером с маленькое летное поле: зеленоватое муранское стекло в паутине серебристого металла. Странно и страшно. Хрупкий на вид, к тому же безобразно — по мне — искореженный металл удерживает на весу холодную плоскость массивного стола, заставленную всевозможной техникой, заваленную книгами, альбомами, журналами и газетами. Красное кресло со стеганой спинкой. Похоже, ему виделся трон. Разумеется, на колесиках, иначе взлетную полосу стола не объехать. Однако ж главный фокус, не в этом. Высокой спинкой кресло-трон развернуто к двери, и, стало быть, входящих Леонид встречал именно так, спиной.
— Он хотел постоянно видеть картину, — Лизавета дает пояснения голосом опытного экскурсовода. Ровно. Уважительно. Но без восторженных придыханий.
Ах, вот оно что! Мило. Особенно если учесть, что прежде Лемех ни черта не смыслил в живописи, и долго искренне хохотал, впервые увидев репродукцию какого-то из квадратов. Почему-то я помню это хорошо. И Лизавета, видимо, помнит. Потому и привела меня в кабинет.
— Миллион долларов? За это?!!! Я нарисую лучше. И дешевле, клянусь! Теперь, оказывается, он не мог ни на минуту оторваться от полотна. Что ж! Люди меняются.
— Но когда человек входил? — меня по-прежнему занимает проблема общения с человечеством в присутствии Малевича.
— Если разговор был долгим, он поворачивался.
— И? — я оглядываюсь. В другом конце огромного кабинета, у противоположной стены, маленький красный диван. И крохотный столик подле него.
— Они общались.
— Он за столом, а они…
— Да, это диван для гостей.
— И он никогда не приближался?
— Нет. При мне, по крайней мере.
— А друзья? То есть ближний круг?