— Что там у вас с трапом? — спросил он, глядя на понурившихся соседей, и великодушно добавил: — Что бы ни было. Я починю.
И его торжественно провели в ванную. И он починил. Как выяснилось впоследствии (следствия не понадобилось, последствия говорили сами за себя), мастер не совсем тех дел замазал трап цементом. Решение простейшее, но эффективное: отныне ни одна самая малая толика воды, будучи пролита на пол в ванной, не исчезала банально и даже пошло в предуготовленном отверстии, а лежала лужицей над металлической решеткой в целости и сохранности и могла б оставаться там вечно, если б в ход не пускали тряпку, это универсальное орудие труда, к которому приговорена без права на помилование домашняя хозяйка. (Пенелопа, правда, к этому орудию не прикасалась, разве что ногой, брезгливо подталкивая блеклую, прелую кучку ткани к скоплению нечистой влаги кончиком тапочки, но она и не была домашней хозяйкой, хозяйкой считалась мать, которая и орудовала, а Пенелопа, числясь девицей на выданье, резвилась в ожидании своего часа.) Но зато… «Над нами не каплет!» — так примерно выразился мастер, когда мать деликатно спросила, не торопится ли он, и выставила на стол большую бутылку. Просветлевший лицом специалист потянулся к заветному напитку, а наблюдавшая с порога Ида невежливо обронила: «Ну зачем вы ее вынули? Чтоб она провалилась!» Сказано было тихо, но мастер расслышал. Не сводя глаз со своей красавицы (не жены, разумеется), он произнес с пафосом, не уступавшим, пожалуй, Пенелопиному: «Ида! Меня крой как хочешь. Но ее — ее не трожь!»
Пенелопа мысленно улыбнулась, но улыбка не задержалась, потому что на смену истории нижней соседки, оказавшейся на поверку анекдотцем о трапе и бутылке, уже шла наплывами история соседки сверху, старушки с большими добрыми глазами, всегда и всем готовой поддакнуть, история, которой грозило обернуться повествованием о третьей комнате, ящике пива, ограблении универмага и, вполне возможно, о чем-нибудь еще.
Начало терялось во тьме веков, во всяком случае, для Пенелопы, обстоятельств своего знакомства со старушкой с добрыми глазами она не помнила, и не из небрежения или неуважения, а в силу естественных причин (обуславливающих также смену поколений, поступательный ход истории, ковыляние человечества по эволюционной лестнице и тому подобное), ибо знакомство это восходило ко времени вселения в данный, новый тогда дом тридцать с хвостиком лет назад, когда старушка была молодой женщиной, а Пенелопа изящным курчавоволосым созданием с кожицей смуглой настолько, что примерно в те же годы на гагринском пляже, где она бегала без трусиков, пожилые любвеобильные дамы прозвали ее негритосиком. У старушки имелся и муж, мужа Пенелопа тоже не помнила, как не помнила и того, что однажды ночью он умер от инфаркта, покинув на волю божью жену и четверых детей, у младшего из которых еще заплетались при ходьбе ножки. Первое связное воспоминание об этом семействе, так сказать, на переходе из преданий старины глубокой в разряд преданий молодых, было у Пенелопы неразрывно связано с выходным костюмчиком сестры. Костюмчик одолжили, дабы на наспех затеянном обручении соседкиной младшей дочери (оказавшемся при ближайшем рассмотрении свадьбой) прикрыть не наготу, а… то есть прикрыть, собственно, была призвана обручение-свадьба, а костюмчик служить прикрытием никак не мог, поскольку, будучи хоть и нарядным, с люрексом, но трикотажным, он плотно обтягивал фигуру невесты, являя изумленным гостям грудь и попку, а заодно изрядно кругленький животик. Животик в отличие от облегавшего его костюмчика в памяти Пенелопы следа не оставил, ибо в те времена она была млада и невинна, как пастушка из пасторали, лепечущая над белыми ягнятами милые нелепости о птичках и цветочках. То есть о птичках Пенелопа не лепетала и тогда, наоборот, играя каждый день неутомимо и бесперебойно во дворе, по преимуществу с мальчишками, она порой притаскивала в дом такие словеса, что отец краснел до ушей и даже за ушами, а мать попросту не понимала доброй половины, однако невинность и неведение Пенелопы не терпели при этом ни малейшего урона. Итак, соседскую дочку после свадьбы-обручения увезли, и вскоре, можно сказать, безбожно скоро, она подарила миру и мужу, такому же олуху, вчерашнему школьнику, собственно говоря, своему же однокласснику, могучую не по годам и живому весу матери дочь, с непостижимой быстротой вымахавшую во взрослую девицу с красными щеками и квадратными, как у олимпийской чемпионки по плаванию, плечами. Правда, при всей стремительности этого процесса он таки занял некоторое число лет, за которые в жизни семейства произошло немало событий, в том числе три бракосочетания, и самым примечательным из этих счастливых соединений судеб оказалось последнее. Два первых были в порядке вещей, в них последовательно вступили достигшие брачного возраста старшие брат и сестра Риммы-Розы. Риммы-Розы, ибо нашу временную и даже кратковременную героиню, калифа на час, младшую дочь старушки с большими добрыми и так далее, при рождении назвали Риммой, как и значилось в ее паспорте, но потом, то ли передумав, то недодумав вначале, окрестили Розой, и теперь она официально носила одно имя, а неофициально другое, что сплошь и рядом случается в Армении, когда в паспорт занесено нечто вроде Сирануйш или Раздана, а персонаж с этим именем упорно откликается на Виолетту или Андрея, скажите спасибо, что не Андреа или Эндрю. Конечно, если б Советская власть не страдала неистребимой потребностью укорачивать хвосты, гривы, имена и фамилии, многие армяне гордо носили б на манер испанцев прозвания типа Ашот-Арарат-Артавазд-Аршак-Давид Сасунский, что утоляло б извечную тягу человека к разнообразию и к тому же не возникало ситуаций, когда Алла, например, и не думает отзываться на Гегецик, напрочь забыв, что не очень благозвучное прилагательное, избранное некогда родителями от большой любви, но отнюдь не от большого ума и обернувшееся с годами и эволюцией прелестной малышки в крупноносое и толстозадое существо прямой насмешкой, вписано во все ее документы намертво, поскольку, как известно, поменять имя при Советской власти было все равно что сменить вечно живое учение на какой-нибудь эмпириокритицизм.
Итак, ее звали Римма-Роза. Римма-Роза, «Имя розы», Умберто Эко и прочая экология, впрочем, бедняжка Римма годилась, скорее, в героини другого романа о розе, хотя, кто знает, средневековье не относилось к сильной стороне познаний Пенелопы, «Роман о розе» был ей известен, естественно, только по примечанию к первой фразе «Трех мушкетеров», возможно, там не нашлось бы ни слова о любви и страданиях. Как бы то ни было, в один прекрасный сентябрьский вечер Римма-Роза узрела у себя на работе — а работала она диспетчером в таксомоторном парке, работа прозаическая, но с рядом чисто советских преимуществ — собственного мужа-одноклассника.
— Римма-Роза… — то есть, простите, конечно, он называл ее просто Розой… — Роза, — сказал он озабоченно, — не могут ли твои шоферы достать ящик чешского пива?
Шоферы, разумеется, могли. И не только могли, но и достали, заветный ящик был погружен в «Жигули» мужниного приятеля и увезен в неизвестном направлении вместе с мужем-одноклассником. Через пару дней муж в отличие от ящика вернулся, не утратив ни грана своей озабоченности, а еще через денек-другой некий доброжелатель или, вернее, доброжелательница, поскольку практика показывает, что доброжелательность — качество, по всей видимости, сугубо женское, донес (донесла) до слуха Риммы-Розы, что ящик пива был доставлен мужем-одноклассником в отдаленный от Еревана райцентр на… собственную свадьбу. Ибо в этом самом райцентре пылкий юноша отыскал очередную суженую, цеховичку средних лет, единолично и полновластно распоряжавшуюся немалыми доходами от неосторожно вверенного ей родным государством ковродельного производства. Будучи приперт Риммой-Розой к стенке старенького, чуть ли не глинобитного домика, в двух комнатках которого было сосредоточено все ценное, что у супругов имелось, от детей и родителей до большого буфета с потускневшей полировкой, одноклассник явил себя слезливым и сентиментальным, если не сказать, благородным. Он бил себя в грудь, вопия, что жертву сию принес токмо ради жены и детей.