— Перестань льстить!
— Кстати, во Франции врачи не лучше наших. Если не хуже. Алла пишет, что они с Рипой ходили там куда-то. Мало того что ей поставили диагноз «депрессия», которая потом оказалась воспалением легких, так еще ей и Рипе назначили одно и то же лекарство. А что у Рипы было, знаешь? Киста яичника. Наверно, даже твоя Маргуша…
— Оставь Маргушу в покое! — скомандовала Пенелопа. — Проверь лучше воду.
Кара открутила кран, и труба гневно заклокотала, но не выдала ни капли.
— Пора идти за кипятком, — подвела итог Пенелопа и встала.
— Оставайся обедать.
— А обед у тебя есть? — спросила Пенелопа из чистого любопытства, аппетит ее все еще дремал, даже спал, похрапывая и видя сны, в которых фигурировали многочисленные деликатесы утреннего пиршественного стола. К тому же полученная таки к кофе не ложечка, а целая розетка заварного крема создавала полную имитацию сытости… ну разве что кусочек селедки или соленый огурец…
— Обеда нет. Но мы его сварим. Есть картошка, макароны, морковка. Сейчас что-нибудь придумаем.
— Нет уж! — отрезала Пенелопа. — Придумывай одна, а я пойду домой. Я обещала папе.
— Позвони.
— Не хочу.
Пенелопа собрала свои разноцветные клубки — надо же, опять напортачила, совсем тут красный не смотрится, придется пороть, эдак провяжешь до Страшного Суда, а на Страшный-то Суд все равно придется нагишом топать, одежонку оставить без присмотра в прихожей, глядишь, уворуют, такой красивый свитер, уникальный и неповторимый, даже ангел не совладает с соблазном, а там же еще будут крутиться в ожидании грешников черти. Увидят присужденных к геенне, завоют: «Это моя добыча! Нет, это моя добыча!» Ну а как грешников на всех не хватит, что тогда? Тогда, ясное дело, накинутся чертяки, четыре черненьких, чумазеньких… какое четыре — четыреста, а может, и четыреста тысяч или миллионов!.. растащат праведников, ангелы и моргнуть не успеют, а если и успеют, куда их тощим крылышкам против рогов и когтей… Ох-ох. Но сначала они расхватают одежонку, передерутся небось, особенно те, кто работает в ледяном круге. Пенелопа представила себе важного толстопузого черта, наверняка из самых главных, расхаживающего среди юрких и подобострастных чертенят поменьше в ярчайшем свитере неотразимо притягательной расцветки, широком, с большими подплечниками и длинном, покрывающем объемистые мохнатые чертовы ляжки, только хвост снизу торчит загогулиной, как у собаки… или голый, мерзкий, крысиный? Нет, как у собаки, не жалко разве — из-под такого замечательного свитера и вдруг крысиный? А собака — это… Это собака. Собачка, песик, щеночек. Пушистенький, большелапый. У ты, мой сладкий!.. Собак Пенелопа любила нежно, восхищалась ими пылко и безудержно, стоило, ох, стоило послушать ее вопли и стенания при виде юного овчаренка или полюбоваться ее прыжками и па вокруг встречного пуделька или дожонка. Почему овчаренка или дожонка? Мужчины ищут в собаке друга, женщины — ребенка, потому первые предпочитают больших, крепких, надежных псов, а вторые — маленьких собачек, и в старости похожих на детенышей, и, конечно же, обожают щенков. Пенелопа исключением в этом смысле не являлась и таяла при виде собачьих малышей. Правда, погладив любого, даже самого очаровательного крошечного песика, даже щенка пекинки размером в ладошку, она немедленно бежала к ближайшему умывальнику и долго, с мылом, драила руки… но ведь это не наносило ущерба ни псам, ни ее чувствам к ним, а гигиена есть гигиена, она, а вовсе не труд, сделала обезьяну человеком.
Вспомнив о гигиене, Пенелопа заторопилась, запихала вязанье в мешок и решительно прошагала в прихожую.
Глава четвертая
— Эй ты, мерзкий львишка! — задиристо крикнула в глубину комнаты Пенелопа, швырнула на приткнутое к вешалке сбоку старое кресло свою «крыску» и принялась сдирать с ног чуть ли не приклеившиеся к ним мокрые сапоги. — Небось устроился тут с комфортом, закутался в теплую шкурку, влез между подушками да греешься. А я замерзла как суслик.
Лев взглянул на Пенелопу укоризненно. Конечно, он мог бы возразить расходившейся хозяйке, справедливо указав, что ее натуральная нутрия как-нибудь теплее искусственного львиного меха, да и какой у льва мех, гладкая шкура, одна грива, и та больше для вида, не говоря уже о том, что лев — существо южное, к армянским горным зимам, да еще в неотапливаемом помещении, не приспособленное, мог, наконец, в сердцах попрекнуть тем, что не создали ему условий, приближенных к родным, а коли обстоятельства либо средства не позволяли, купили б тогда полярного белого медведя или пингвина. Однако он промолчал, ибо душой был добр и отходчив необыкновенно, да и не хотел обижать Пенелопу, которая хоть и поругивала его иногда ни за что ни про что, но, предпочтя тем не менее не только белым, но и бурым медведям, ну пингвинам, само собой, заплатила из собственного кармана двадцать пять полновесных доперестроечных рублей и принесла его в дом, пусть холодный и темноватый, но где его любили как родного… впрочем, Пенелопа и сама уже поняла, что придралась зря, и извинилась, потрепала, во всяком случае, снисходительно мягкую гривку и шепнула в широкое, чуткое к нежностям ухо:
— Ну не дуйся, ты, недотрога, я же тебя люблю…
Засим она быстро натянула на свои красные, как после горячей ножной ванны с горчицей, ступни две пары сухих носков, одни поверх других, — носки, разумеется, были отцовские, все в доме носили отцовские носки, включая самого Генриха, которому иногда удавалось перехватить свежевыстиранную пару у своих чересчур предприимчивых дам, — сунула ноги в материнские шлепанцы, реквизированные на том основании, что зимой Клара ходила в других тапочках, потеплее, с мехом, и осведомилась:
— А где вокалисты-то наши? На кухне?
Вопрос был риторический, ибо не надо было очень уж сильно напрягать слух, чтобы распознать направление, с какого доносился Кларин не самый тихий в мире голос, поэтому Пенелопа, не дожидаясь ответа — даже если б она могла его дождаться, — завопила:
— Эй, вокалисты! Не хотите ли стать бокалистами? Я принесла вам бутылочку «Гарни».
Она извлекла из тенет своего вязанья погруженную в них для пущей сохранности пол-литровую бутылку из-под лимонада, в каковые независимые армянские виноделы, за неимением лучшего, разливали свои неведомо откуда появившиеся в огромных количествах вкуснейшие, вполне достойные хрустальных графинов вина, продававшиеся к тому же по совершенно бросовой цене, что делало их доступными даже для постсоветской интеллигенции, и прошагала на кухню, где в натянутых поверх свитеров и жакетов длинных махровых халатах, придававших им вид средневековых нахараров (не путать с министрами первой и второй республик), вокалисты притулились у маленького кухонного стола и грели озябшие пальцы о горячие картофелины, стаскивая с них мундиры немилосердно, как с разжалованных генералов перед расстрелом… Совсем недавно Пенелопа видела в фильме про известные годы, как военных вели на расстрел в одном белье, и, помнится, задумалась, ради лишней ли это пакости или просто из экономии, Сталин ведь был экономен до жути, всю жизнь проходил в единственном кителе, бедняга, скромный такой мужик, аскет, расстреливал как пить дать только для того, чтоб мундиры освобождались, а то звания раздают почем зря, не напасешься формы-то… потому, наверно, теперь и разоряется Россия, генералов плодят и плодят, а мундиры всем шьют новые, нет чтоб вытряхнуть тысчонку-другую из уже имеющихся, как в добрые старые времена…. Надо же, есть ведь люди, которые так и называют тридцатые и чуть ли не сороковые-роковые… Исторические реминисценции незаметно завели Пенелопу в эпоху ленинградско-санкт-петербургской блокады, и, вспомнив — теперь уже из книжки — концерт симфонического оркестра, музыканты которого играли Бетховена в перчатках с обрезанными пальцами, она подумала мимолетом, а не внедрить ли в армянский блокадный быт позабытое сие изобретение… Хотя при нынешних ценах на перчатки обрежешь скорее пальцы на собственных руках, да и не инструменталисты наши музыканты, а вокалисты, а вокалистам перчатки ни к чему, засунут руки поглубже в карманы и споют, тем более что и петь их никто не просит. Определение «вокалисты» как бы выравнивало, валило в одну кучу — правда, для кучи их было несколько маловато, — ставило на одну доску, приподнимало и низводило, уподобляло, унифицировало… что еще? Одним словом, сводило Клару и Генриха к общему знаменателю. И это очень нравилось Кларе, потому что когда налицо общий знаменатель, числители как-то выпадают из сферы внимания, а числители, как и сами родители, разнились весьма и весьма. Ибо если в семье бесспорно солировала мать, а податливый отец покорно подпевал, то на сцене все обстояло прямо противоположным образом. Клара, смиряя неутолимую страсть к лидерству в клокочущей груди, скромно стояла во второй линии хора, а Генрих пел красивым баритоном ведущие партии, еще какой-нибудь десяток лет назад очаровывая бархатом голоса и мужской статью не одну критикессу-музыковедшу и множество — сорок или пятьдесят, сколько их там есть в Ереване, — меломанок, ведь меломанов, без всякого сомнения, больше среди женщин, и больше, чем сам мелос, их манят бледные музыканты с горящими взорами и моническими (не путать с демоническими) полуулыбками (путай, не путай, все равно вышло, Пенелопея, непонятно… а как сказать? Моналитические — напоминает грамматическую ошибку, джоконические — наводят на мысль о ковбоях в форме конуса, леонардовские — просто банально… черт побери! Долой улыбки, музыканты и вовсе не улыбаются, они плачут, скорбят о человечестве, утерявшем понимание прекрасного). Считается, правда, что наибольшее число поклонниц сосредотачивают вокруг себя сладкоголосые тенора, но вполне возможно, что утверждение это всего лишь миф, экстраполяция сценических ситуаций на околотеатральные, ибо тенора, как известно, отличаются, за небольшим исключением, выдающейся способностью отращивать пузо, ухитряясь при этом не смущаться, а, нежно поглаживая выпирающую из штанов необъятную гору, доказывать, что главный ее компонент, дескать, не жир, а диафрагма, опора для голоса, без которой и петь-то нечем. На вопрос о том, чем же поет, к примеру, Хосе Каррерас, ответа не получишь, дожидайся его хоть всю жизнь, а впрочем, никто и не ждет от теноров ответа, поскольку испокон веку в оперном мире бытует поговорка «глуп, как тенор». Может быть, конечно, что поговорку эту придумали баритоны и басы, ревнующие к тенорам композиторов, по неискоренимой, хотя и необоснованной и оттого еще более обидной традиции отдавших и продолжающих отдавать обладателям высоких голосов (будто бы высота голоса прямо пропорциональна высоте души!) все самые жирные кусочки, отборнейшие партии от Отелло и Радамеса до Каварадосси и Тангейзера… а арии, какие арии, бог ты мой! Ты же иди и корчи из себя подонка Скарпиа, которого и убить не грех, а доблесть, или, в лучшем случае, колченогого страдальца Риголетто и самодовольного сердцееда Эскамильо — так, без сомнения, думал иной раз, гримируясь перед спектаклем, папа Генрих, а может, и не думал, может, Пенелопа, как это частенько с ней случалось, приписывала ему собственные мысли, тогда как папа Генрих с упоением пел Яго и Амонасро, потому что еще неизвестно, что интереснее, чередовать пройдоху Фигаро с самоотверженным Позой или изображать бесконечных героев-любовников сорок лет кряду. Ибо вот уже сорок лет папа Генрих пел, а мама Клара подпевала ему лишь несколькими годами меньше, подпевала на сцене, не будем этого забывать, дома, как уже говорилось, все обстояло с точностью до наоборот с того самого дня, когда прелестная юная хористочка, черноглазая и не по-армянски тонкотелая, предстала пред очи пылкого женолюбивого баритона ростом метр восемьдесят пять и фигурой пловца. Правда, в тот момент баритону было не до Клары, ведь происходило это в осиянные несбыточными надеждами времена, когда пошли разговорчики о стажировке в Италии. Италия, эта terra del opera, bel-mondo del bel-canto, страна Верди, Карузо и «Ла-Скала»! Но, к сожалению, то были все же не наши богатые возможностями дни, когда кто угодно вправе стажироваться хоть в Италии, хоть в аду, буде найдется спонсор, готовый подобную стажировку оплатить… впрочем, и это лишь фантазии, порожденные охватившими в последние годы общество упованиями на неких благодетелей, которые расхаживают по торным дорогам радостного капиталистического настоящего, помахивая пачками банкнот, желательно нежно отливающих зеленью — как вечно живое учение, и только и ищут, кого б осчастливить. Между тем в реальной жизни спонсоры отнюдь не толкутся в передних великих артистов и высоколобых столпов науки, и на то, чтоб выцарапать у них самую нищенскую мзду, уходит энергии не меньше, чем на, допустим, рытье котлована за те же деньги. Кому-кому, а Пенелопе это было известно досконально, так сказать, по роду занятий, поскольку хореографическое училище, где она успешно или не очень подвизалась на поприще языка и литературы, коллективно съело уже не одну жалкую собаку, а целую собачью выставку в деле добывания средств на концерты, поездки, конкурсы и прочие мероприятия. Однако в те не столь отдаленные, но неблизкие, пролегшие между эпохами канувших в небытие меценатов и еще не народившихся спонсоров времена, которые правильнее бы назвать безвременьем, роль денег была неприятно расплывчатой — то ли носила характер настолько теневой, что невооруженным глазом не просматривалась, то ли отсутствовала вовсе, и все определялось другими, более тонкими механизмами: связями, ловкостью, быть может, просто судьбой, а сия строптивица заупрямилась, топнула ножкой и отказалась поднять шлагбаум над дорогой в Италию. И Генрих, оставшись ни с чем, обратил разочарованный взор на очаровательную в своем пышном, состоявшем словно из одних оборок испанском платье Клару, попавшуюся ему навстречу случайно либо по прихоти все той же судьбы, а может, режиссера, именно так сконструировавшего сложную мизансцену встречи красавца тореро с готовой отдаться публикой… нет, наверно, все-таки судьбы, той же или не той, науке ведь до сих пор неизвестно, одна ли у всех судьба, владетельная дама Фортуна, парка, мойра и тому подобное, или судеб этих бесчисленное множество, вернее, численное множество, по числу подопечных, сиречь индивидуумов, то бишь людей, гуляющих по белу свету. Странно, правда, представить себе миллиарды владетельных дам, командующих каждая своим подкаблучником, — а ну как все это бабье перессорится? Что тогда? Война? Видимо. Наверно, они и виноваты в бесконечной грызне человечества, эти негодяйки парки… Интересно, а что с ними происходит после смерти курируемого объекта? Передают ли в их распоряжение новенького, новорожденного, или бедная парка остается не у дел? Бедная одинокая парочка!.. Пенелопа мысленно вытерла воображаемую слезу — было б кого оплакивать, нахалку, которая вертит тобой, как хочет, единственно из каприза (черт побери, а ведь не случайно все эти особы женского рода!), — и потащила к незанятому углу стола (дурная примета: села за угол — семь лет свадебного платья не видать) продавленный стул, некогда стоявший в гостино-столовой, а ныне отправленный на вечное поселение в кухню. Затем она извлекла из кухонного шкафа три разнокалиберных бокала — на полке их сбилось в беспорядке десятка два, не меньше, но трех идентичных не удалось бы выискать даже при свете прожекторов, не то что в полумраке, который окутывал все предметы, равняя объекты с субъектами, придавая одинаковую загадочность лицам родителей и нечищеной картошке, поданной на стол прямо в кастрюле. Рядом с кастрюлей громоздилась литровая банка с домашними консервами и большая хлебница со щедро нарезанными увесистыми ломтями землисто-серого матнакаша. И это все.