Холмс пристально глядел на меня своим пронизывающим взглядом, который и самых закоренелых преступников наполнял тревогой, а дам заставлял беспокойно вертеться, и ничего пока не говорил, хотя в углах его рта я заметил собирающиеся мелкие морщины — верный знак сдерживаемого нетерпения.
— Каким образом оно пришло? — спросил я, вынимая из конверта сложенный втрое лист плотной бумаги того же цвета, что и конверт. Я не стал сразу его разворачивать.
— Кто-то подсунул его под входную дверь. Между 16.00, когда я вернулся с прогулки, и 18.15, когда миссис Симпсон пошла за вечерними покупками. Она принесла мне его не сразу, а лишь после своего возвращения, вместе с обедом. Говорит, посчитала, что это не срочно, раз таким образом передано; на самом деле, ей просто было тяжело дважды подниматься в комнату, хотя она никогда бы в этом не призналась. Я и сам иногда задыхаюсь от этих девятнадцати ступенек, особенно когда взбегаю по ним, а ей уже под семьдесят и у нее ревматизм. Но оставим это. Ну-ка, разверни письмо!
Он был прав насчет лестницы. Я все еще чувствовал, как мое сердце учащенно бьется от подъема, да и от быстрой ходьбы до того. Я тоже, в общем-то, не первой молодости. Но просьба Холмса была высказана ясно: «Приходи немедленно! Очень срочно!» Спеша сюда, порой даже переходя на бег, я пытался представить все те неприятности, которые могли с ним случиться. А тут, слава Богу, всего лишь какое-то необычное письмо. Однако я сдерживался, чтобы не сказать этого вслух, — для Холмса, очевидно, оно имело особую важность, иначе отчего бы он позвал меня так спешно…
Когда я развернул голубой листок плотной бумаги, меня ожидал сюрприз: на нем был нарисован только большой круг. Ничего другого не было — никакого текста, подписи, инициалов или хотя бы какого-нибудь знака. Судя по правильности круга, подумал я в первый момент, он начерчен циркулем, однако когда я лучше осмотрел место, где должен был находиться центр, то не обнаружил дырочки, которую неизбежно оставила бы ножка с иглой. Следовательно, при начертании использовался некий округлый предмет, вероятно, большая чашка или блюдце.
— Круг, — достаточно тупо заметил я, поскольку ничего умнее в голову мне не пришло.
— Великолепно, Ватсон! Круг! — ответил Холмс.
Хотя моя сообразительность того заслуживала, в его голосе я, к своему удивлению, не заметил и следа издевки. Он сказал это так, словно я пришел к поистине блестящему выводу.
— Кто-то, очевидно, решил пошутить с нами, Холмс, — продолжил я. — Правда, и от шутника следовало бы ожидать что-то поумнее обычного круга…
Реакция Холмса была столь бурной, что я даже отпрянул.
— Чепуха! — закричал он. — Бессмыслица! Круг какой угодно, только не обычный! Только совершенный… полный… как… как…
Холмс нередко приходил в ярость, но я не помню, когда он в последний раз терял дар речи. То, что мне показалось лишь чьей-то глупой шуткой, для него по какой-то причине явно выглядело гораздо серьезнее. По своему опыту я знал, что в подобные моменты ему не следует противоречить. Так он быстрее придет в себя. И действительно, когда Холмс заговорил вновь, голос его был опять абсолютно спокоен, в нем слышался обычный оттенок иронии, который его собеседников постоянно заставляет сомневаться в связности собственной речи.
— Ладно, пока оставим в покое круг, — сказал он. — Вернемся к нему позднее. Хорошенько осмотри письмо и расскажи, что еще на нем обнаружишь.
Я поднес письмо и конверт ближе к глазам и стал внимательно разглядывать. Несколько долгих минут спустя я сокрушенно признался:
— Не замечаю больше ничего… Формат, правда, необычный. Я такого еще не видел, но из этого никаких выводов сделать не могу.
— Так, — ответил Холмс. — Необычный. По крайней мере у нас, в Англии. На континенте он встречается чаще. Но я не это имел в виду. Что скажешь о бумаге?
Я ощупал ее вновь, более тщательно. Мне показалось теперь, что помимо необычной плотности бумага обладала еще одной особенностью: на ней как бы лежал налет времени, словно патина. У меня вдруг создалось впечатление, что я держу в руках очень старый предмет, может быть, какой-нибудь пергамент, хотя на вид это был обычный листок бумаги.
— Не знаю, — сказал я наконец. — Кажется каким-то… чужим. Наверное, она тоже с континента.
— Из Италии, — ответил Холмс просто, словно изрекая банальнейшую вещь.
Он не дал мне возможности спросить, откуда ему это известно. Впрочем, это и не было нужно, поскольку он очень легко мог прочитать выражение изумления на моем лице. Холмс подошел ко мне и, не говоря ни слова, взял у меня письмо и поднял его к лампе, расположенной над резным дубовым комодом в углу.
— Посмотри хорошенько, — кратко добавил он.
Свет лампы проходил сквозь развернутую бумагу. Я подошел на пару шагов, чтобы лучше рассмотреть, так что пламя переместилось в самый центр нарисованного круга. И тогда я увидел то, что Холмс хотел мне показать. Вызванная к жизни светом, идущим с той стороны письма, в круге появилась большая буква «М», написанная великолепным каллиграфическим почерком. Бледная, точно призрак, видная только по контуру, так что когда пламя скользнуло к краю бумаги, буква исчезла.
— Как это?.. — спросил я удивленно.
— Водяной знак, — ответил Холмс, вновь таким тоном, будто сообщает банальность. А затем его голос исполнился восторга, когда он начал торопливо объяснять: — Невидимое защитное клеймо уникального мастерства. Только один человек на свете производит эту бумагу, Ватсон. Мастер Умберто Муратори из Болоньи. «Carteficcio Muratori». Отпрыск старинной семьи печатников и издателей. Клиентура, потребляющая эту бумагу, — самая избранная: важные государственные деятели, Ватикан, а также тайные и полутайные общества. Масоны, скажем.
— А что в ней такого выдающегося? Она не выглядит как-то особенно, только что кажется плотной…
— Глаза обманывают, Ватсон. Попробуй ее поджечь.
— Что?
Поскольку я, разумеется, не стал делать того, что Холмс мне предложил, он пожал плечами и не мешкая сам поднес край письма к газовой лампе. Если б то была обычная бумага, то вскоре она начала бы дымиться, а затем вспыхнула бы. Угол же листка, который держал Холмс, лишь слегка сморщился, но не было никаких признаков горения.
— Итак, теперь тебе понятно, почему продукция Муратори столь популярна. Запись на ней нелегко уничтожить. Да и эту бумагу, разумеется, можно сжечь, но для этого нужна температура намного выше 451 градуса по Фаренгейту. Точно так же и вода не может ей повредить; это в состоянии сделать только некоторые по-настоящему сильные кислоты.
— Понимаю, — ответил я, взяв письмо обратно у Холмса. Я дотронулся до края, который он приближал к огню, и отдернул руку. Тот был очень горячий. — Но, конечно, ее можно уничтожить механически… — добавил я.
— Конечно, — повторил Холмс. — Только и для этого понадобится очень острый нож. Практически хирургический скальпель.