Прошло чуть не полвека с того дня, когда я в последний раз сошел с поезда на этой маленькой деревянной платформе, однако ноги сами собой, как во сне, уверенно несут меня от станции вниз по склону, к главной улице, в разгар дня умеренно оживленной, затем налево к веренице разнокалиберных магазинчиков, а потом от большого уличного почтового ящика опять налево, на знакомый длинный проспект. Главная улица полна аляповатых примет современных транспортных новшеств, у магазинов безликие шаблонные названия и фасады; а походившие на прутики сливовые саженцы, которые, помнится, тогда натыкали вдоль тротуаров, превратились в осанистые, умудренные жизнью деревья. С проспекта я опять сворачиваю за угол, в Тупик…
Тут все как всегда. Та же спокойная, скучная, милая сердцу обыденная жизнь.
Я стою на углу, присматриваясь, прислушиваясь, принюхиваясь, и не пойму: возвращение сюда после стольких лет меня растревожило или оставило совершенно равнодушным?
Я медленно бреду к круговому развороту в конце Тупика. Те же четырнадцать домиков, как и раньше, с невозмутимым самодовольством нежатся под дремотным полуденным солнцем. Я медленно бреду назад к углу. Все в точности как прежде. Не понятно, почему это меня удивляет. Я ведь и не ждал особых перемен. И всё же, за пятьдесят-то лет…
Впрочем, когда проходит первое потрясение от знакомого с детства зрелища, я замечаю, что на самом деле все не совсем как прежде. Изменения кругом огромные. Дома стали уныло опрятными, в их архитектурной разностилице появилось некоторое единообразие в виде новых крылечек, фонарей и новомодных декоративных деревянных балок. А ведь на моей памяти каждый из них был на особинку и, так же как его обитатели, ничуть не походил на соседей. За изгородью из роз, жимолости, лип или будлеи каждый дом скрывал в себе какую-то тайну. Нынче же почти вся эта пышная растительность исчезла, а на ее месте возникли бетонированные площадки с автомобилями. Вереницы машин молча выстроились и вдоль тротуаров. Четырнадцать самостоятельных мини-государств слились, образовав нечто вроде благоустроенной городской автостоянки. Все тайны уже раскрыты. В воздухе повсеместно веет лишь тонким ароматом быстрорастущих вечнозеленых растений. Но, хотя стоит жаркий день позднего июня, того дикого, малоприличного запаха, что заманил меня сюда, нет и в помине.
Я поднимаю глаза к небу; из века в век, из поколения в поколение оно единственное не меняется ни в сельских, ни в городских пейзажах. Однако и небо переменилось. Когда-то война писала по нему свои неразборчивые каракули в виде дымного шлейфа героических истребителей. По ночам его щупали пальцы прожекторов, огромными цветными куполами опускались с него осветительные ракеты. А теперь даже небо стало кротким и безмятежным.
Я в замешательстве топчусь на углу. Неужто я пустился в это долгое путешествие только для того, чтобы пройтись по улице взад-вперед, вдыхая запах кипарисовых изгородей? Но что дальше делать и каких еще ощущений ожидать, я не знаю. Моя программа исчерпана.
И тут окружающая меня атмосфера заметно меняется; прошлое словно бы мистически материализуется прямо из воздуха.
Через мгновение до меня доходит, в чем причина волшебства: это звук, шум приближающегося поезда, поначалу приглушенный и далекий, но потом, когда электричка миновала выемку на возвышенности в конце Тупика, шум беспрепятственно нарастает; точно так же тарахтела электричка, на которой я приехал двадцать минут назад. Невидимый состав идет по насыпи позади домов на левой стороне улицы и, прогромыхав по мосту, замедляет ход перед станцией.
Под эти знакомые, заведенным порядком сменяющие друг друга звуки Тупик преображается у меня на глазах. Дом на левом углу, у ограды которого я стою, становится домом Шелдонов, а тот, что напротив, – домом Хардиментов. Теперь доносятся и другие звуки. Бесконечное клацанье садовых ножниц за высокой буковой изгородью (ныне уже не существующей) – это работает мистер Шелдон. Бесконечные гаммы – это в сумрачной глубине дома, отгороженного от улицы вереницей лип с аккуратно переплетенными ветвями (липы на месте), упражняются бледные дети Хардиментов. Если я поверну голову, то чуть подальше наверняка увижу двойняшек Джист: сестры играют в какие-то замысловатые «классики», одинаковые косички одинаково подпрыгивают… А на подъездной дорожке, ведущей к дому Эйвери, высится груда деталей от трехколесного велосипеда, который собирают перепачканные машинным маслом Чарли и Дейв…
Но я, естественно, не могу оторвать глаз от дома номер два, что рядом с домом Хардиментов. Удивительное дело, даже он теперь выглядит так же, как все прочие, хотя у него с домом номер три одна стена смежная – другого такого в Тупике нет. Оказывается, за эти годы дом обзавелся собственным названием: «Вентуорт». Когда в нем жил я, дом обладал лишь номером, да и того, в сущности, не было, потому что табличка на столбе у калитки была замазана креозотом. И все-таки, несмотря на новое пышное название, на слой свежей белой штукатурки и строгий порядок в палисаднике, на ровную безликую лужайку, расчерченную мощеными дорожками, от него, как и раньше, исходит еле ощутимая неловкость. Под белой гладкой штукатуркой я почти вижу прежнюю – серую, растрескавшуюся, в потеках. Сквозь тяжелые каменные плиты пробиваются призраки маленькой плешивой лужайки и разномастных кустов неизвестного происхождения, за которыми отец не ухаживал никогда. Это постыдное зрелище усугублялось еще и вынужденным соседством с домом номер три, который вид имел еще хуже нашего: в саду у Стибринов высилась гора старой, никому не нужной, покоробившейся под дождями мебели и деревянных и металлических обрезков, которые мистер Стибрин тайком таскал с работы, – во всяком случае, таково было всеобщее мнение. Возможно, из-за его фамилии, озаряет меня догадка. Во всяком случае, обитатели Тупика смотрели на Стибринов с пренебрежением, даже с большим, чем на нас, а из-за проклятой неразделимости домов мы тоже падали в глазах местного общества вместе с семейством Стибрин.
Вот что я вижу, глядя на все это сейчас. Интересно, а он, в его возрасте, так же это видит? Я имею в виду неуклюжего мальчика, который живет в запущенном доме между Хардиментами и Стибринами. Я говорю о Стивене Уитли, лопоухом парнишке, у которого куцая форменная рубашка из серой фланели вечно болтается над слишком длинными форменными шортами из той же серой фланели. Вот он выходит из покоробленной двери своего дома, запихивая в рот остатки полдника. Все на нем серое, только разных оттенков, – даже полосатый прорезиненный пояс с пряжкой в виде металлической змеи, изогнувшейся латинской буквой S. И полоски на поясе светло– и темно-серые, как на ленте допотопной шляпы-канотье. Парнишка с ног до головы одноцветный, одноцветный потому, что таким я представляю его по черно-белым фотографиям, которые хранятся у меня дома; когда я показываю их внукам и говорю, что это я, они недоверчиво хихикают. Мне понятно их недоверие. Если бы не эти снимки, я понятия не имел бы, как выглядит Стивен Уитли; если бы не написанное на обороте карточек имя, мне бы и в голову не пришло, что он имеет ко мне какое-то отношение.
Однако даже сейчас я кончиками пальцев ощущаю восхитительную шершавость чешуйчатой змеи на пряжке.