Некоторое успокоение я находил лишь в Идроскало. Я прыгал в свою машину в любое время дня и ночи и гнал по виа дель Маре до восьмиугольного донжона, чья изуродованная глыба бдит окрест этого поселения. Там я выходил из машины и шел между бараков и лачуг по безлюдным дорожкам, не встречая на своем пути ни одной живой души. Поскольку никакое дерево, никакое растение не могло пустить корней в стерильной пыли этих ланд, ничто не возвещало здесь о смене времени года. Бесплодная земля уже давно не могла оживить себя работой жизненных соков и расцвести в гармонии растительного мира. Ничто зеленое не нарушало монотонность каменистой почвы. Своим абсолютным унынием этот пейзаж идеально подходил моему состоянию отчаяния. Среди нищеты и грязи безжизненно тянулся день в Идроскало. Мертвенно-бледный свет струился по грядкам строительного мусора, по дощатым крышам, по картонным стенам. Связанные проволокой куски рубероида, которые служили подобием ставней, отзывались печальным гулом сквозившему с моря бризу. Каждый домик, огороженный палисадником из криво торчащих кольев, неустойчиво воткнутых в зыбкую почву, казалось, съежился от холода, как будто в этих местах царила бесконечная зима. Все было застывшим, брошенным, мертвым, пустынным. Весна могла буйствовать в садах Рима и усыпать красными цветами всю долину под моими окнами, здесь же чья-то невидимая рука все погрузила в тусклость вечного наказания.
Мне было теперь почти стыдно за мой нудистский неаполитанский фильм и два последующих, которые также стали гимнами радости жизни, один из них был снят в средне вековой Англии, другой — среди восточного великолепия Йемена. Серебряный медведь на фестивале в Берлине — за первую часть этой трилогии, Золотой медведь — за вторую, Специальный Гран-при в Каннах — за третью. Нарядившись в смокинг с бабочкой, Петр разъезжал в поисках наград, в то время как Павел стремился к одиночеству и безвестности. Я раскаивался за свой вклад в прославление секса и половых органов, сегодня этот товар был доступен всем и раздавался самой властью. Прогрессивная борьба за право выражать себя посредством тела убого захлебнулась в эротической вседозволенности, самым мрачным последствием которой стало открытие «Blue Angel».
Данило, ошеломленный подобным поворотом во мне, пытался доказать мне обратное.
— Мы только что получили Золотого медведя! — гордо объявил он мне, полагая что эта новость развеселит меня.
Он догадался, что успех моих последних фильмов только усугублял мою подавленность. Если я навлекал на себя гром и молнии правосудия, значит мое произведение находилось на пике борьбы. Я еще питал себя какое-то время этой иллюзией. Вместо того чтобы задавить меня как раньше грубостью нападок, доносы и иски за «непристойности» и «порнографию» даже ненадолго приободряли меня. Мои фильмы еще имели смысл, если они возмущали буржуазное сознание и пробуждали страх у благонамеренных.
— Пятнадцатая жалоба на твоего Серебряного медведя! — закричал Данило, вскрывая мою корреспонденцию. — И Гран-при в Сиракузах!
Или же, размахивая газетой, он трубил торжествующим голосом:
— Неистовые протесты в Таренте, в Пулии! В Анконе экран закидали укропом! В Перузе сорван сеанс! Епископ Тревизе бичует тебя в своих проповедях за безнравственность. Вот так, Пьер Паоло.
Но меня этим было не одурачить.
— Посмотри в рубрике культуры, — ответил я, предварительно, если быть честным, потешив себя пару лишних минут надеждой на то, что снова стал проклятым автором.
— Что, в рубрике культуры? — переспросил Данило с непонимающим видом.
— Найди и прочитай мне список лучших сборов.
И по мере выхода фильмов на экран Данило приходилось признавать, что все три части моей «трилогии счастья» неизменно значились в фаворитах кассового успеха.
— Чем там еще меня наградили?! — ворчал я, злясь на самого себя.
Впрочем, Данило не сдавался.
— Восемнадцатая жалоба на твоего Серебряного медведя. Вот. Слушай. Госпожа Санторо, инспектор полиции города Бари, возмущенно называет твой фильм «самой отвратительной и самой ужасной похабщиной». Девятнадцатая жалоба в Милане. Какая-то «молодая мамаша» вышла из кинотеатра «в состоянии оторопи». Она пребывала «в шоке» несколько дней. О! а вот это уже серьезно, Пьер Паоло. Прокурор Беневенто налагает запрет на твоего Золотого медведя по иску какого-то полковника в отставке. «Сплошная гниль и грязная мерзость от первого до последнего кадра». Сестру Розу Дзанотти, проповедницу миссии «Сакре-Кер», вырвало на выходе из кинотеатра. «Анальный коитус между мужчинами… Содомитские совокупления супружеской пары…» — заявила она, содрогаясь от собственных слов, произнесенных ею магистрату, которому она вручала свою жалобу.
— Слушай, — ответил я, испытав неожиданное унижение не оттого, что мое имя по-прежнему было окружено инфернальным ореолом, а из-за живого участия в этом какой-то полицейской инспекторши, полковника в отставке и сестры милосердия, — тебе следует для полноты картины добавить к этому досье по трем этим фильмам, те счета, которые мне только что перевели из Общества потребителей. Знаешь, сколько принес только первый из них за три года?
— Он поднял брови и вытаращил глаза с тем самым одуревшим видом, от которого я столько раз покатывался со смеху.
— Четыре миллиарда, — произнес я умирающим голосом. — За четырнадцать лет мой последний роман дал всего восемнадцать миллионов. Журналисты, которым я заявляю, что перестал писать книги из-за отвращения к жаргонному терроризму авангардистов, вот они повеселятся, когда узнают эти цифры.
— Четыре миллиарда! — повторил Данило, оставшись стоять с открытым ртом и глазами размером с блюдце.
Он уже не знал, стоило ли ему радоваться такому исключительному успеху или признать, что я стал всенародным любимчиком. В поисках увеселительного зрелища, способствующего хорошему пищеварению, люди по воскресеньям валили толпой в кинотеатры, в которых шли мои фильмы.
— Нет! Нет! — кричал я. — Так не может продолжаться! Я отрекаюсь от своей трилогии. Я выступлю с публичным отречением.
Что я и сделал несколькими днями позже. Но до тех пор пока при показе моего последнего фильма с его прилежным набором гнусных непристойностей ужаснувшиеся зрители не станут разбегаться врассыпную, пока этот фильм-завещание не озарит мое творчество огнем скандальной славы, в моих ушах позором фанфар будет отдаваться непрерывное звяканье кассовых аппаратов, дребезжащих по всей Италии и по другую сторону Альп и океанов. Лишь деликатность Данило и широта его доброго сердца не позволяли ему спросить меня, почему я не раздавал налево и направо — той же вдове и детям бригадира Паскуале Эспозито, убитого Красными Бригадами — хоть малую часть того состояния, которое я нажил.
Чтобы как-то преодолеть это новое противоречие, я приобрел за немалые деньги к северу от Рима, в районе Витербо, пришедшие в упадок земли с одиноко стоящей массивной башней, находившейся в таком плачевном состоянии, что элементарный ремонт ее обошелся мне по крайней мере в сто раз дороже, чем и без того высокая цена, которую я заплатил за этот исторический памятник, принадлежавший в прошлом какому-то герцогу эпохи Ренессанса. «Чего ты туда полез?» — спросил меня Моравия, которого заметно взволновала моя непрактичность. Добраться в это место и вправду было весьма непросто. Туда вела ухабистая дорога, которая обрывалась посреди леса. Чтобы подойти к воротам башни, которые сторожили два готических дьявола, выполнявших также функцию водостоков, приходилось продираться через заросли колючего кустарника. Никто зато не обвинит меня в том, что я польстился на прелести загородной резиденции. Озаренный замечанием Альберто, я оставил дорогу и кустарники в неприкосновенности. Тому, кто захочет нанести мне визит, придется в кровь оцарапать руки о шипы. Я стану если не каким-нибудь Ченчи или Борджа, одному из которых возможно эта крепость служила уютным логовом, то по крайней мере нелюдимом и дикарем, которого лучше оставить наедине с его невзгодами. Всякий раз, когда я укрывался в своей башне, я словно бы отворачивался от всего мира. Столпник на столбе посреди пустыни выглядел бы не так уныло, как я в этих стенах, на восстановление которых ушли десятки миллионов.