Он помрачнел, насупился, устыдившись, наверное, впервой в жизни нахлынувшей болтливой исповеди, а на меня нашел раздумчивый философский стих. Уголовник, совершая преступление, подсознанием требует кары себе. Кара есть его награда. Гуманный прокурор милует, то есть обкрадывает преступника и обрекает на новое преступление.
А кто же я? Ведь я убью Фатеича и требую смерти себе. Так ли? Именно так.
Колеса под вагоном чугунно загудели. Солнечный луч уперся в колени Седого. Они дрожали.
Вагон остановился у будки с надписью «Кипяток». Я приехал в город Грозный.
— Кто он? — спросил седоголовый.
Я не мог произнести его имя. Фатеич был мой, сокровенный, ненавистный. Я молчал. Седой, в телогрейке, несмотря на жару, повернулся спиной ко мне и сказал:
— Ты, мужик, того, голодный чтоб, мяса сырого маленько поешь, с кровью чтоб, но голодный чтоб, а главное — бабу не поимей. Бабы — они поганые, бабы все суки, — и, не оглядываясь, вышел.
На перроне мелькнули его седая голова и отвислый фиолетовый узел. Я завернул в газету нож, спрятал в белье в чемодане, посожалев, что небрит и измят, и последним вышел из вагона.
Разноголосая, многоплеменная толпа, кисло пахнущая брынзой, рыбой и керосином, вынесла на привокзальную площадь. В просевших автобусах мелькали возбужденные лица, черкески, фуражки, мешки, набитые таранью и шерстью. Я переждал и остался один на раскаленной солнцем площади в прогорклом запахе асфальта. Затем сел в автобус, пустой и прохладный, и покатил по улицам, по вееристой брусчатке, по незнакомым спускам и подъемам к центру.
Я не знал города. Не знал, куда еду и как найду Фатеича. Но знал, что дорога у меня одна, и я иду по ней, ибо слышу его призывный вопль в этом знойном и сером от копоти городе.
В центре я купил пиджак и черные брюки (костюма не нашлось), трусы и майку, а главное — бесшумные, на войлочном ходу, тапочки. Я должен быть чист, решил я и отправился в баню. Постриженный и побритый, я долго курил в банном номере, разглядывая себя голого, мраморно-белого, мускулистого в запотевшем зеркале. Мои волосы, отросшие на палец, мокро топорщились. Чуть припухшие, мягко очерченные губы — то ли в капризных, то ли в страдальческих складках, голубые глаза лучатся сухо и горячечно. Красив, силен. Но почему до панического ужаса боюсь женщин? — я пожалел себя. Взгляд стал глубоким, обреченным. Я зло шлепнул окурок в ванну, быстро оделся и, чтобы милиционеры не оценивали подозрительно взглядом мой лагерный ежик, привинтил ордена к пиджаку и, не оглядываясь, вышел в город.
У кинотеатра я остановился в изумлении. Среди мусора на краю площади, среди окурков, коробок и сухой листвы я разглядел поклеванные зубилом чеченские письмена на бордюре. Город, в котором цвели вековые каштаны, город, который жирно дымил, качал нефть и выполнял план, был мощен кладбищенским камнем.
— Это знамение, — радостно прошептал я, — Фатеич, это ты с моим папашей взрывал храмы и памятники и могильными плитами мостил города. — Успокоенный, я понял: не нужно действовать, ускоряя события. Все произойдет само собой и вовремя. Найду крышу, ночлег и встречу тебя, Фатеич.
Я брел по аллее в тени каштанов. Мчались автомобили. На перекрестке, где рельсы сияющими дугами пересекли мой путь, я купил квасу и с кружкой в руке вглядывался в частокол ног, отыскивая те, единственные, с ромбом на просвет в суконных галифе и в армейских сапогах с приподнятыми носками.
Зной пронзила сирена, требовательная, истеричная, долгая. И регулировщик, и пешеходы, и машины на миг оцепенели и прекратили бег. Лаково-черный кабриолет, визжа шинами, сверкнул до проспекта. Я успел увидеть синие донца фуражек, все враз качнувшиеся к борту.
— Он! — я швырнул кружку на мокрый прилавок и с чемоданом бросился по рельсам вслед.
Улица пустынна, лишь вдалеке в зное краснел трамвай. Я свернул направо на булыжную мостовую — никого. Черный кабриолет исчез. Может, все привиделось? Нет, не все. Проехал красно-синий воронок с унылым лицом охранника в заднем стекле. Я побежал следом по тихой улочке, и охранник глядел уж тревожно из-за мутного стекла. В груди подпрыгивало, кричало, бесновалось: «Он здесь, рядом. Не беги, не привлекай внимания, на тебя смотрят!» Я подчинился и, шумно дыша, вышел на залитую солнцем площадь. Напротив здание с колоннадой под мрамор. Перед ступенями разношерстная стая легковых, и горделиво, догом среди дворняг, сверкая никелем и черным лаком, стоял ЕГО ЗИМ.
Фа-те-ич! Это в нем твой зад тонет в ковровых креслах. Это твой дом. А где же кабинет? Где твое оконце, из которого ты глядишь на крыши, хмуря бровь?
Я скользил взглядом по казенным окнам, а на меня из клумбы роз, заложив медную руку за медный борт, проницательно глядел мой тезка — медный Феликс.
Надо убираться — Фатеич может увидеть, и тогда все сложнее. Я подчинился разуму и сел на первый автобус. Пришло время подумать, отдохнуть и действовать.
Я сошел на окраине, на пустыре, поросшем лебедой. Автобус развернулся и ушел в город. Вокруг домики по окна в земле и в жухлой от смога и жары зелени. За ними мост и полуразрушенный забор, прокопченная труба, пирамиды бочкотары, рассыхающейся на солнце. За последним домиком-развалюхой я спустился с обрывистого берега к реке. Вода журчала в черных камышах, кривя на волне мазутные блины. В тени ракиты я расстелил пиджак подкладкой по теплой траве. Под голову положил чемодан и сразу же заснул.
Меня разбудили топот и крик. С обрыва, вспарывая каблуками суглинок, сбежали милиционер с наганом в руке и эмвэдэшный старшина в выгоревшей гимнастерке и с автоматом на плече.
— Документы! — свирепо выкрикнул мальчик-милиционер.
— Наш, стриженый… Веди! — смеялись сверху. И я увидел стайку амнистированных и двух солдат с автоматами наготове.
Милиционер погрозил им кулаком и принялся читать мою справку. Чемодан!.. Обыщут! Я поспешно, так, что ордена брякнули и сверкнули на солнце, достал пачку орденских документов и что-то угодливо забормотал о гостинице, в которой не оказалось мест. Ордена возымели успех. Мальчик-милиционер, восторженно стрельнув глазами, вернул справку и извинился.
— Закурить не найдется? — уже мирно попросил старшина. Я протянул пачку.
— Веди! — крикнул наверх милиционер. — Догоним!
Они сели на траву, разулись, и старшина, шевеля скрюченными, будто корневище, пальцами ног, спросил:
— Летчик?
Я кивнул.
— В плену был?
Я опять кивнул. Он, хмуря брови, выпустил целый куст дыма, разом выкурил до картона папироску и, напустив в мундштук слюны, шлепнул в воду. Вдали, по пояс над кустами, тянулись цепочкой арестанты.
— Куда их? — спросил я.