И первые аккорды «Кумпарситы» повисли средь кипарисов под луной. Несколько энергичных дам в мини прошуршали к дальней скамье. Напрасно торопитесь, девочки, подумал Феликс и вдавил подошвой в пыль вафельный узор. И в этот узор ступила белая туфля. Ну, конечно, ее, испугался Феликс и не поднимал головы, чувствуя ее лицо, ее дыханье на своей щеке.
— Китобой, проснитесь! Вас можно пригласить на танго? — спросила она.
Его рука легла на талию, упругую и податливую. Отметив это и сделав первый шаг, он взмолился: «Господи, как бы не наступить ей на ногу», и тут же наступил. Она улыбнулась, будто ничего не произошло, и спросила:
— Вы долго скучали. Не могли выбрать даму?.
От ее дыхания, от запаха волос, от танго в южной ночи закружилась голова, он переполнился чувством бесшабашного счастья и видел лишь одно лицо в золотом окладе волос с чуть раскосыми глазами, в этих глазах он видел ночную гладь Босфора и стамбульские минареты, и цвет миндальных рощ. Они были близки и пугающе красивы.
Он забормотал, что выбрал женщину давно, много лет тому назад, но увидел и танцует с ней сегодня. Он говорил, говорил торопливо, что боялся подойти и пригласить, он снова, как и на пляже, нес околесицу.
— Что-то верится с трудом, — сказала она, — на пляже вы были энергичны и смелы, но отказались выкупать мой камень.
Она тесней прильнула к Феликсу, и он не противился в нескончаемом потоке «его» танго. Но танго кончилось. Она под руку проводила его под кипарис и стала перед ним, а он не знал, что говорить и делать.
— Может, теперь вы проводите меня домой? — спросила она.
— Разумеется, — поспешно согласился он, но вспомнил про павлина, и все обрушилось и похолодело.
Герой очаровал улыбкой и жестом пригласил на скамью, но она повернулась спиной и взяла Феликса под руку.
— Простите, — смущенно забормотал Феликс, — но, кажется, я… я… не смогу… Я не смогу бросить птицу, понимаете, павлин умрет.
Она долго глядела на него и наконец прошептала:
— Конечно, конечно, я так и думала. Именно вы и должны его спасти.
Когда Феликс подошел и поднял птицу, шут сделал страшное лицо и зарычал, но режиссер не открывая глаз, тихо молвил:
— Все-таки нашелся порядочный человек, один — но нашелся.
— А это ж тот человек, который убил большую серебристую рыбу, — тотчас сменил маску шут.
— Не только серебристую, но и золотистую тоже, — добавил режиссер и поглядел на героя.
— Собственно, вашу, вы, вы ее привезли, золотистую рыбку, — засуетился герой.
Феликс ушел, прижимая павлина к груди.
* * *
Они молча брели по темной аллее. Павлин обмяк, растянул крылья и обронил голову, но Феликс чувствовал, как под рукой пульсировало сердце.
— Где-то здесь есть кран, — сказал он.
Они переступили изгородь из черного буксуса. Наталия Ивановна включила фонарик, луч выхватил из темноты сонные кусты роз и росистые листья канн и, отыскав шланг, остановился.
— Нужно идти вдоль шланга, — сказала она. Они пошли по клумбам, стараясь не ступать на маргаритки, пролезли сквозь живую изгородь лавра, и шланг привел их к садовой катушке. Рядом под платаном сипел кран. Феликс наполнил ладонь водой и влил ее в разжатый клюв павлина, горло двинулось.
— Пьет?
— Пьет, — ответил он.
Напившись, павлин пришел в себя, отряхнулся и уложил крылья. Феликс усадил его на ветвь и подумал, что завтра павлин будет снова попрошайничать у ларька, а курортники будут выщипывать на сувенир перья — и это значит, что все в порядке.
Они оставили павлина, нашли скамью у обрыва над морем и сели. От огней с той стороны залива на маслянисто-черной глади кривились золотые змейки.
Они молчали. Ее лицо белело в свете звезд, и все стало для Феликса нереальным; и черные, будто растушеванные деревья, и ленивый всплеск волн, и приторный запах дрока, с прохладой, спускающейся с гор. Он понял, что вовсе нет ее, а есть фантазия в голове его, и мучительно вслушивался, но не улавливал ее дыхания. Так и сидел, испуганный и неподвижный. Ему никогда не было так хорошо. Но не может же быть он счастлив. Не может! Он обратил мысль внутрь себя. На край сознания наползало облачко. Он напрягся более и понял — это приторно-сладковатый запах испанского дрока напомнил об ушедших. Фа-те-ич — повернулось в голове Феликса. Боже, ведь так хорошо вокруг, отчего же усопшие не оставляют меня? И ответил себе: все они — ненавистные и любимые — рядом. Они, как тени, которые ползут за деревьями, прячась от луны, и луна не видит их никогда. Так мои ушедшие рядом, но всмотрюсь — и они спрячутся в ночи быстрее взгляда.
Он открыл глаза. Она была рядом, и лицо ее было задумчиво. Она спросили:
— Вы воевали?
— Да, — ответил он.
— Все, кто воевал, немного другие, и вы тоже иной. А шрам на щеке у вас с войны?
Феликс испугался связи между его сиюсекундной мыслью о Фатеиче и ее вопросом. Он хотел промолчать, но слова будто сами срывались с губ. Он понимал, что говорит не то, не к месту, проклинал себя и Фатеича, но где-то в нем стоял стержень, объединял все и всех во все времена, что так цепко хранила его память — и Фатеича, и Ванятку, и Аду Юрьевну Мурашеву, а теперь и ее, рыжую Натали, понял он и заспешил.
— Нет! Нет, это после войны — ударил Фатеич, мой друг, следователь. Он сто раз спрашивал: пистолет был? Был. Патроны были? Были. Почему не застрелился? А когда сто первый раз спросил, я не выдержал, схватил бронзовую статуэтку, но она оказалась привинченной к его столу. Вот тогда-то Фатеич и вынул пистолет из ящика и хватил по скуле. Вы понимаете, он ударил меня лишь раз, потом казнился всю жизнь, но один раз все-таки ударил.
Потом, краснея и смущаясь, Феликс заговорил об Аде Юрьевне Мурашевой — о его вымышленной любви, а когда замолк, понял, что кинул камень в свою ночь, но круги разошлись, и звезды покачались, будто отраженные в черной глади, и замерли, и ночь стала более черной, таинственной и значительной.
— Я, кажется, говорил не то, весь день говорю не то, — испугался Феликс.
— Что вы! — прошептала она.
И он с радостью осознал, что слова имеют непостижимый, иной, музыкальный смысл, понятный лишь влюбленным. Они опять помолчали.
Из-за мыса, напоминающего сову, из-за его черного каменистого лика, обращенного к небу, выползала золотая огненная многоножка и поползла в его ночи.
— Пароход, — сказал он, — наверное, на Гаити, а может, на Канарские острова.
Она достала сигарету, но не закурила.
Зрение, слух, все чувства его были обострены, и он, воспринимая ту великую радость, что излучала она, думал, что всю жизнь брел в поисках ее и, наконец, когда надежда оставила его, в сумерках, на тончайшем стебле стал распускаться невиданной красоты робкий и бледный цветок. Феликс молчал, понимая, что нет большей близости, нежели молчание влюбленных. Потом они закурили. Золотая многоножка, мерцая огненными лапками, заползла за кипарис. Они ожидали. Многоножка опять выползла из-за черного силуэта.