31
Если ты выкарабкался из государственной культуры, писание превращается в рискованный эксперимент. Достать из тайника тетрадку и записать, что тебе пришло в голову, — ежедневное подстрекательство, подрыв основ государства. Слова твои могут быть конфискованы и, будучи процитированы в обвинительном заключении, обращены против тебя. В начале века анархисты таскали в портфеле бомбу, сейчас достаточно положить туда свой дневник — и ты уже поставил себя вне закона. В любую минуту к тебе может подойти господин и молча показать свое удостоверение, а ты обязан ему предъявить, что у тебя в портфеле. В полиции есть отдел, ведающий интеллигенцией, который для того и существует, чтобы интеллигенция как класс не формулировала самоё себя. Записки свои я не только прячу, но еще и подвергаю цензуре: факты туда не должны попадать, только мнения, и не чьи-то, а только мои. Записки, фиксирующие события, с именами, с конкретными сведениями — любимое чтиво службы безопасности. Чтобы подвергать риску только собственную шкуру, я вынужден прибегать к обобщениям. Обобщенная власть зиждется на обобщенном общественном духе, один лишь пристальный взгляд на который — партизанская акция. Почетный эскорт из замаскированных полицейских машин, суетливая беготня нескольких сотен ищеек, ради того лишь, чтобы одна-единственная статья не увидела свет, — это, считай, салют государства в честь независимой от него мысли.
Государственный социализм, ей-богу, не самое скверное общество; в нем утомляет лишь то, что он никак не может обойтись без вранья. Если все принадлежит государству, то мысль, которая не принадлежит ему, — преступна или больна. Брюзга может быть человеком режима; человек, который ясно видит, — враг. Интеллигенты Восточной Европы, ради небольшой власти мы отказались мыслить; возможно, мы во всемирной истории — первый несчастный правящий класс. Творцы идей превращаются в надзирателей за идеями; но если каждый — тюремщик, то больше нет заключенных. В твоей воле — мыслить, не выходя за рамки государственных границ. Старайся не видеть вокруг себя столкновения интересов — только их созвучие; или дурной характер. Поднимай патетический накал своих фраз — с ним будет расти и твое жалованье. Давайте говорить от первого лица множественного числа — тогда и посторонний окажется внутри круга. Лги сначала из выгоды, потом по убеждению, чтобы не было стыдно.
Чем мощнее стоящее над обществом государство, тем более человек, который знает и любит свое место в великой стене государства, парадигматичен кирпичику. Если вышестоящие любят его, кирпичик счастлив, если нет — несчастлив. Культура — безостановочный, от детсада до дома для престарелых, поход, предпринимаемый с той целью, чтобы послушным кирпичиком стал каждый. Не существует ничейной земли, государственная культура имеет мнение почти обо всем; если не хочешь разбить лоб, осторожно прощупывай окружающее пространство разумом. Пусть в твоей голове будет только то, что в нее вложено: тогда у тебя не появится мыслей, ради которых ты будешь вынужден лгать. Твой долг чести — высказать начальству в глаза то, о чем говорят между собой твои сотрудники. Тебя могут вызвать, выспросить, поставить на колени в угол; предавай, чтобы быть прощенным. Разнюхав, чье имя не положено сейчас упоминать в печати, беги сломя голову в типографию и уничтожь это имя даже в постраничных сносках. Мало отказаться: всей душой рассердись на того, кто предложил тебе поставить свою подпись под письмом с протестом. Говори: подлинная свобода — дисциплинированна, она не требует соблюдения прав и свобод. Говори: лишь полуправда — правда, вторая же половина ее — клевета. Умей забывать о себе, сливайся с окружением, не будь лучше, чем окружающий мир, для тебя это плохо; если выяснится, что ты лучше, ты будешь за это наказан. Беспокойся, взвешивай шансы, делай то, что наименее рискованно. Государственная культура на то и существует, чтобы ты и представить не мог вместо того, что вокруг, что-нибудь иное; радуйся, что ты и в самом деле не можешь представить иного: значит, ты культурный человек. Ища надежность, ты обрел страх; теперь ты всюду найдешь чего бояться. Если в своих фантазиях ты коснешься колючей проволоки, цепной пес, который стережет тебя от тебя самого, грозно зарычит. У тебя нет друга, кому бы ты это рассказал: ты же стремился не к тому, чему ты мог бы радоваться, и остерегался не того, от чего тебе надо было бы страдать. Ты можешь умереть на виселице, а можешь умереть от того, что тебя не позвали на совещание. Государственная награда за участие в изнасиловании общества выдается бесплатно; на твоих похоронах эту награду в футляре с белой подкладкой положат под музыку на твой труп.
32
Некогда коммунист, я стал антиполитиком; мне уже не нужны ни власть, ни антивласть. Продумывая свои проигранные партии, я не склонен себя корить; но все-таки странно: вместо того, что есть, я чаще всего предлагал что-то такое, о чем не знал почти ничего. Товар мой мне был знаком хуже, чем продавцу кота в мешке: тот хотя бы видел кота, прежде чем засунул его в мешок. До сих пор все, что я предпринимал — в защиту режима или против него, — подвергало риску жизнь других людей. Хорошо, что я уже ни солдат, ни революционер, ни политзэк, ни министр, ни ученый-обществовед, ни активист оппозиции, который с гордостью высказывает в Будапеште то, что в Вене скучно было бы и написать. Режим этот — прочен, у меня хватит времени согреть в нем место себе, я — тоже существо прочное. Кое-как я выкарабкался из своих кривд, но не обрел своей правды. Не знаю в своей среде ни героев, ни гениев, ни святых; мы — неудавшиеся эксперименты: с теми, кто это о себе знает, мне довольно легко, они более вежливы, да и юмор у них лучше. Я испробовал все — и не хочу ничего начинать заново, я один, и пусть происходит то, что еще может произойти. Эту сигарету можно загасить, этот железнодорожный билет можно выбросить; я не хочу, чтобы вы оказались в моей шкуре. Я и на товарищей своих смотрю, как на деревья: жизнь их выросла ровно на столько же. Я наблюдаю, как старуха моет окно, разговаривает со своей кошкой, следит за облаками; в маленькой своей квартирке она управляется, как может; кто я такой, чтобы судить ее? Хорошо, что среди моих друзей никто не думает так же, как я. Каждый, пока состарится, медленным и упорным трудом соорудит себе какую-никакую религию.
Что за жалкая, унылая жизнь, государственная болезнь, скука! Как легко состариться, смирившись: мол, все равно ничего не получится, — и убогие свои обиды лицемерно возведя в ранг мировых скорбей! О, подходящая стратегия у нас найдется всегда! Мы не ленимся советоваться со всемирной историей: врать нынче утром или, может, не надо? Сколько сентиментальных объяснений существует насчет разумных границ порядочности! Значительную часть своего времени ты размышляешь над тем, над чем и размышлять-то нет смысла: государство тем лучше, чем реже ты должен его замечать. Не замечать свое государство у тебя все равно не получится; оно — как низкая притолока: попробуешь распрямиться — и тут же стукнешься лбом. Вы с ним неизлечимо больны друг другом: оно — как смертельно надоевшая жена, которая не дает ни на миг забыть о себе, ей страшно, что, стоит ей закрыть рот, как ее и самой не станет. Государство постоянно норовит встать у тебя на пути, постоянно жужжит в уши, всей массой наваливается на тебя, а ты, лицом к лицу с государством, внутри государства, внутри его душного лона, борясь с тошнотой, произносишь, словно спасительную истину, двухсотлетние прописи либерализма.