Группа повстанцев обстреливает одно из зданий, занятых ЦК; найдя в углу площади действующий телефон, я звоню туда. Трубку берет мой знакомый: мы вместе сидели в тюрьме. Он просит помощи; я ничем не могу ему помочь: у меня нет оружия. Пусть попробует выбраться через черный ход, там, я знаю, можно уйти; он, однако, хотя его исключили из партии, дал себе слово: в случае необходимости будет драться на баррикадах. «Знаешь, что я тут защищаю? — Он называет имя одного из руководителей партии, — Так вот: его кабинет. Тут у него шкаф, в шкафу — батарея пустых бутылок из-под палинки и несколько пар женских трусов, явно снятых с кого-то». Он даже не может целиться: так густо сыплются пули; только что в окно влетела граната, взрывом ему оторвало левую ягодицу. Из окна пятого этажа прыгает женщина — и насмерть разбивается на булыжнике мостовой. «Попробуй выйти с черного входа, — повторяю я в трубку, мучаясь от сознания своего бессилия, — там я тебя как-нибудь вытащу». Защитники здания сдаются, в окнах висят белые полотенца. В одной из дверей появляется офицер госбезопасности, бросает оружие; один из повстанцев бьет его булыжником по затылку. Привязав к ногам веревку, его волокут по мостовой, голова стукается о камни, люди бьют его каблуками в лицо. Появляется репортер с кинокамерой, толпа расступается, камера снимает окровавленное тело на земле. Камера отходит; какая-то пожилая женщина тычет в рот жертве свой зонтик; пожилой господин, похожий на учителя гимназии, кричит в обезображенное лицо: «Ты тоже был лакеем у русских!» — и плюет на него. Тело уже висит вниз головой, оператор снова просит толпу смотреть в камеру; иные пытаются сделать улыбку, как на школьных групповых фотоснимках. Позже, найдя эту фотографию, полиция установит личности многих участников расправы; те, кого удастся найти, попадут на виселицу. Сейчас полураздетое раскачивающееся тело уродуют перочинными ножиками; один из повстанцев подходит к своему командиру, лысому, в кожаном пальто, который, расслабившись, стоит, прислонившись к стене. Парень изо всех сил бьет ему в челюсть; потом отходит и падает на колени над решеткой канализации, его мучительно рвет. Командир вытаскивает пистолет и стреляет ему в висок; на шее у командира длинный пестрый шарф, хотя погода совсем не холодная. «Вот этого бы не надо», — бормочет какой-то старик. «Предатель!» — верещит, показывая на него пальцем, взлохмаченная девица; старик убегает боком, люди зябко втягивают голову в плечи. Из всех окон здания свешиваются, привязанные за шею, бюсты Ленина, Сталина и Р. Появляется советский танк, толпа бросается врассыпную. Танк, не зная, куда стрелять, посылает очередь вслед бегущим, четверых укладывает на месте, потом поливает пулями бюсты вождей, осколки гипса и фарфора летят во все стороны. Друга своего я нахожу в коридоре, весь в крови, он лежит под красным флагом. Я тащу его на спине, кто-то пытается выстрелить в него, кто-то другой, помогая мне, подхватывает его ноги. На соседнем углу водитель в легковой машине вызывается отвезти его в больницу. Я не могу избавиться от подозрения: вдруг он увезет его куда-нибудь и пристрелит. Я провожаю его до самого операционного стола. Врачи, еле живые от усталости, очищают рану. В палате, на сдвинутых вплотную койках — повстанцы, русские солдаты, служащие госбезопасности. «Чтоб ты сдох», — цедят они сквозь зубы, зло косясь друг на друга, и приносят друг другу воду. «Вот выздоровеем, и я тебя шлепну», — слышится голос из-под огромной белой чалмы из бинтов; к кому он обращен, неизвестно. «Я тебя помню, — шепчет раненый склонившемуся над ним врачу, — ты коммунист, не прикасайся ко мне». Сосед предлагает то же самое: «Да бросьте вы с ним возиться, товарищ, пускай подыхает фашистская сволочь». Иногда политические пристрастия сливаются в нечленораздельные вопли.
26
В редакции революционной газеты у письменного стола, опираясь ладонями каждый на свой угол, стоят четверо возбужденных мужчин. Все четверо работали за этим самым столом, но в ходе политических пертурбаций всех четверых, хоть и в разное время, вышвырнули с работы. В углу ломает руки пятый: он унаследовал этот стол последним, и никто еще его не уволил; но четверо уволенных сходятся в том, что пятому тут вообще делать нечего. Я просматриваю газеты: боже мой, это же соревнование старых мошенников и молодых ослов, соревнование в том, кто выскажется похлеще! Соревнование болтунов, которые, заливаясь соловьями, косят глазами во все стороны: не видна ли где аппетитная кость? Вокруг рождаются партии, сливаются, делятся, принимают в члены, исключают из членов; чего только они мне ни обещали! Одна — пост госсекретаря, другая — должность главного редактора. В моей приемной, когда я туда вхожу, чей-то громовой голос вещает грозно: «Я чужого не требую, я требую своего! Достаточно я страдал! Не уйду отсюда, пока меня директором не назначат!» «Принесите-ка холодных закусок, чтобы хватило на несколько лет!» — предлагаю я ему, проходя мимо. Основатели партий, претенденты на компенсацию морального ущерба, на высокие государственные посты ждут своей очереди. Прибывают шумливые делегации из провинциальных городов, с заводов, привозят требования, изложенные в бесчисленных пунктах. Еще две недели назад все помалкивали в тряпочку, а сейчас заявляют во весь голос: пока не попросим советскую армию удалиться, они новое правительство не признают, а то и, возможно, даже провозгласят свой город независимой республикой. «Вот взяли бы и прогнали сами!» — говорю я. Они обиженно замолкают. «Вы думаете, если премьер-министр скажет им, мол, извольте убираться домой, они тут же и уберутся?» «Если не уберутся, пускай; во всяком случае, он это выскажет от нашего имени», — выкрикивает какой-то юноша. Бывший офицер вынул из нафталина свой старый парадный мундир; рядом с ним, в котиковой шубе с позументами и в полосатых штанах заключенного, стоит старик, бывший советник министра, и требует, чтобы ему немедленно выплатили жалованье за все годы, которые он, не по своей вине, вынужден был сидеть дома; офицеру нужен его старый гусарский полк. Он с суровым укором смотрит на меня. «Если они не уйдут по-хорошему, объявим им войну!» Молодой человек, у которого левый глаз — стеклянный, и потому он выглядит очень серьезным, утешает меня, что русских мы практически уже побили. Оставшиеся их части небоеспособны, горючего у них нет, прогнать их — пара пустяков. Мнение его разделяет и офицер генштаба. «Нет уж, по-хорошему они пусть уходят только после того, как публично, в каждом городе, на главной площади, попросят у нас прощения. А иначе мы на них нападем», — кипятится кто-то с седыми усами.
Звонят члены прежнего руководства, которые всего несколько дней назад собирались разогнать толпу огнеметами, и севшим голосом просят поставить перед их квартирами стражу. Телеграммы от начальников станций: в страну потоком прибывают свежие русские дивизии. Я иду к Н., стол у него завален бумагами, звонят сразу два телефона, он не обращает на них внимания; глядя куда-то в пространство, сметает бумаги в сторону: «Не может этого быть! Неужели так и придут? Они же обещали постепенно выводить войска! Эти железнодорожники всю жизнь были мастера панику сеять». В воздухе плавают какие-то частные мнения, которые дают революции считанные часы; в воздухе плавают мнения западной прессы, которые говорят о всемирном значении нашей революции. Взлохмаченные повстанцы — с пистолетами, с гирляндами гранат поверх штормовок и бараньих бекеш — требуют от премьер-министра, чтобы он поднимал народ на всеобщее восстание, на борьбу с советскими войсками, расквартированными в стране. А пока надо создать из тех, кто прошел через тюрьмы, части народной самообороны, и пусть на каждом углу раздают оружие. Сами повстанцы хотят форму, здание для своего штаба, машины, типографию, деньги, причем немедленно. Приходят офицеры генштаба, у них повстанцы уже в печенках, нельзя больше терпеть бесчинства этой крикливой и наглой кучки хулиганов. Надежные саперные части тайно пробрались по канализации к кинотеатру, где находится центр повстанцев, и заминировали его. Пускай премьер-министр только скажет «да», и бикфордов шнур будет подожжен. Премьер-министр говорит «нет» и, отвернувшись, уходит в большой зал, где толкутся сотни делегаций и просителей. Он уже преодолел в себе обиду и меланхолию, он с удовольствием расхаживает в толпе, я опасаюсь, как бы какой-нибудь повстанец, красующийся в патронташах и портупеях, за недостатком убедительных доводов не выстрелил бы в него. Сейчас очень не повредит собрать группу надежных ребят с оружием и присмотреть за стариком. Я ищу брата, он заснул прямо на ковре, немногословный скелет, на исхудавшем лице его застыла мучительная гримаса. По морщинам на его лбу я вижу, как сам он проваливается под подмостки грызущихся меж собой групповых вер, тонет в мутной воде истории. Революционер хватает руками воздух: лиц каких призраков ему удается коснуться? Брата разбудить невозможно; с пистолетами в двух карманах я сам стою за сутуловатой спиной старика. Позже меня обвинят, что я стоял и за его жестким заявлением. Старик сообщает, что пригласил к себе советского посла, но тот беспардонно заставляет себя ждать, уже два дня прошло, а он все не соизволил явиться, в то время как свежие русские части все прибывают и прибывают. И тут же говорит, что дальше ждать он не намерен и доводит до сведения всех, кого это касается, что мы сами, в одностороннем порядке, выходим из военного союза с СССР, мы хотим быть нейтральными и призываем их уйти. Повстанцы ликуют; боюсь, на них заявление это произвело куда более сильное впечатление, чем произведет на русских. Вокруг старика толпятся репортеры с микрофонами, он повторяет свое самоубийственное заявление; я мысленно вижу, как он по красной ковровой дорожке входит прямо в клуб знаменитых государственных деятелей, и на голове у него вместо шляпы — нимб. В комнате для прессы две дюжины журналистов ищут патетические слова, чтобы выразить все значение события; тех, кто посдержанней, отталкивают от машинки щелкоперы с более сочными текстами; тут прав тот, кто выразится красивее. Прежние партийные функционеры, соревнуясь, кто сделает это эффектнее, на глазах у всех плавятся в горниле революции. Дверь моего кабинета заперта изнутри, из-за двери слышатся чьи-то сладострастные стоны и голос моего брата: революция — великая сводница, сыновья и дочери ее готовы спариваться чуть ли не на ходу. Когда пришла весть о новой советской интервенции и старик принял решение просить политическое убежище в посольстве Югославии, некоторых телефонный звонок, предупреждающий об опасности, застал совсем не в своей постели и совсем не со своей женой.