13
Меня приводят в комнату, где сидит Г. В прошлом году мы с ним были еще на «ты»; сейчас он даже не кивнет, лишь смотрит на меня с любопытством; потом дает знак своим молодцам. Те вкатывают гинекологическое кресло, усаживают меня в него голышом, раздвинутые ноги закрепляют в стальных желобах-упорах. Остроумные реплики в адрес моего члена: дескать, ишь, как он у тебя скукожился, больше он никогда не встанет, можешь с ним попрощаться. Шеф ухмыляется: «Ну, ребята, за дело: обработайте его так, как еще никого в этом доме не обрабатывали». Мускулистые парни поочередно встают меж моих раздвинутых ног, и резиновая дубинка пляшет, словно барабанная палочка: удар по мошонке, удар по печени. У процедуры есть свой ритм, есть он и у вопля, который в такие моменты невозможно сдержать. Яички разбухают до размеров гусиного яйца, стреляя во все части тела десятью тысячами раскаленных игл. Ты находишься где-то на границе между обмороком и бдением, мечтая о последнем ударе, от которого провалишься в темноту. Тебе хочется стать говяжьей тушей, распластанной и подвешенной на стальном крюке. Утрата мужских способностей для тебя сейчас — все равно что шляпа, унесенная ветром. Шеф: «Ну как, Т., достаточно? Видишь, для тебя же было бы лучше, если бы я тебя раньше арестовал, когда пообещал в первый раз. Теперь на тебе не висело бы столько. Мы так полагаем: ты — британский шпион. Если не хочешь попрощаться еще и с почками, повинись и давай показания».
Я стою в комнате, окна которой выходят на улицу, сознание мое рушится куда-то по вертикальным туннелям, стена — в липком месиве моих бредовых видений. Здесь хорошо; бьют только в комнатах, где окна во двор. На прошлой неделе мне не давали спать, будили каждые пятнадцать минут; глаза невыносимо жжет от слишком яркого света. Если я прикрываю их ладонью, туг же раздается стук в дверь; я уже научился спать стоя. Извольте пройти в комнату окнами во двор. Вежливость эта не предвещает ничего хорошего. Меня ставят на колени: так удобнее бить кулаком в лицо. От иного удара, ложащегося особенно точно, я отлетаю в угол; если им особенно повезет, еще и стукаюсь головой о сейф. Я даю сдачи, теперь уже все равно, дважды забить меня насмерть у них не получится. Мне выкручивают локти и связывают их за спиной; я плююсь, в школе я был не на последнем месте по плевкам в цель, они не в восторге, когда я попадаю. «Теперь можешь плеваться». Они высыпают мне в рот содержимое пепельницы; лучше уж били бы, я мечтаю теперь об одном — отключиться. Если боли не избежать, можно усилить ее до пределов терпения. Кому-то нужно выйти из игры; если не хотят они, ладно, могу уйти я, по крайней мере сознанием. Входит Г., усаживается на край стола, посмеивается, когда я ухитряюсь отклонить голову от удара, скучливо, скрипуче подбадривает своих подручных. «Добавьте молодому человеку, если он человеческих слов не понимает. Мы ведь и по-другому умеем разговаривать. Вот погоди: нос расквасим тебе, ты пожалеешь, что на свет родился, тогда все подпишешь, что нужно». Пытки и пошлая банальность во все времена были близкими родственниками. В комнате окнами во двор, комнате для битья, мой внутренний мир быстро упростился, уподобляясь их уровню: я способен был бы голыми руками вырвать у Г. кадык. Эта звериная ненависть к мучителям была, очевидно, признаком молодости и здоровья. Она давала мне некое невидимое равновесие, даже больше того: задачу — не делать того, что они требуют, сопротивляться им снова и снова, до бесконечности.
Небольшой перерыв; вернемся ненадолго к своей человеческой сущности. «Слушай, Г.» «Господин генерал!» — поправляет из угла тот из допрашивающих, что подобрее. «Слушай, Г., об этом ведь не было речи, что наша полиция будет действовать, как гестапо. Придется тебе когда-нибудь еще дрожать на скамье подсудимых, перед коммунистическим судом. Не завидую я твоему будущему». Г. долго молчал. А когда открыл рот, оказалось, что профессиональная самоуверенность его — сплошь в трещинах. Я ведь и сам был полон страха, каждый синяк мой страшился отдельно; мне ли не чувствовать, что он тоже боится! «Не я все это придумал. Приказ пришел сверху, с самого что ни на есть высокого верха. До меня доведен по цепочке. Методы предписаны централизованно, времени на политес у нас нет. Суди сам! Без принудительных средств с какой бы стати тебе признаваться, что ты враг партии? Да и что такое — принудительные средства? Красноармейцы на фронте ведь стреляли из трофейных немецких ружей. Важно не то, чей это автомат, немецкий или наш, а — в чьих он руках. Оплеуха — такое же средство, как деньги или револьвер. Важно, кто и для чего его применяет. Да, контрреволюционеры били людей нагайками, но нагайка в моей руке — это революционная нагайка. Вот тебе и вся диалектика. В этом разница: видишь, мы ведь тебе на теоретическом уровне объясняем, что именно мы делаем. Потому что у нас наказание — воспитание». «Но ведь в этом, Г., нет никакого смысла, для моей морды оплеуха есть оплеуха, и все». Г. даже всхрапнул от восторга. «Вот-вот, теперь ты показал, что мышление у тебя — метафизическое. А где — ленинский, конкретный анализ конкретной ситуации? Где марксистский подход? Оплеуха есть оплеуха, это — буржуазный объективизм, метафизическая абстракция. Дорога тоже есть дорога. Но одно дело, если по ней идем мы, а другое — наши враги. Сейчас ты получаешь оплеухи от преданных народу работников коммунистической госбезопасности. А ради чего получаешь? Ради того, чтобы ты сознался, к каким вредоносным акциям готовили тебя твои подлые хозяева». «Р. дал согласие на то, чтобы меня били?» «А как же! Ты что, сомневаешься? Разумеется, дал. И самое умное, если ты расскажешь, кто вместе с тобой готовил покушение против товарища Р.» Я молчал. «Ты признаешься, что собирался его убить?» «Чтоб он сдох, сволочь! Я ведь любил его, я вовсе не собирался его убивать, хотя он этого и заслуживает». Г. тут же позвонил Р. и сообщил, что я сказал о нем. «Да, товарищ Р., бьем, и будем бить еще сильнее! Ну, убедился? — Он с улыбкой обернулся ко мне. — Я всего лишь выполняю партийное поручение. Не будь ты врагом партии, ты бы честно и откровенно сознался, что был врагом. А ты не сознаешься — и этим чинишь препятствия нашей работе. Твое дело я закончу в этом году, такую задачу поставила передо мной партия. На твоем примере мы будем воспитывать и других оборотней, пробравшихся в ряды коммунистов. Если мы тебя проучим как следует, они увидят, какая судьба их ждет. Кто с нами сотрудничает, того еще можно спасти, а кто говорит нам „нет“, тот находится во вражеских окопах. И получит то, что заслужил». Вот так он снизошел ко мне, удостоив меня небольшим уроком партпросвета; философствовать — любимое занятие портняжек.
Вошел русский генерал. Г. вскочил по стойке смирно и отдал ему честь, словно дневальный в казарме. Бросился пододвигать стул, подправив его под начальственный зад. Я ждал, что он сдует с сиденья пылинки и присядет, чтобы снять размер с генеральских ляжек. Генерал задал мне несколько вопросов об одном из членов Политбюро, я отозвался о нем наилучшим образом; генерал слушал с безразлично-скучающим видом. Отвечал я по-русски, переводчик не требовался; Г. не понимал, что мы говорим, и от этого съежился еще больше. Этот русский был настоящим, конструктивно мыслящим профессионалом. Уж у него-то не наступала эрекция, когда он смотрел, как меня бьют; ему от этого было ни жарко, ни холодно. Его интересовало лишь, как воплощается в жизнь концепция, поэтому он только хмурился отстранен-но и в том случае, если меня били больше, чем надо, и в том, если переставали бить раньше, чем требовалось. Он был сосредоточен на одном: укладываюсь ли я, подобно кирпичу в стене, в возводимое здание; сам я был сугубо ему безразличен. Умереть я не имел права: прежде я должен обвинить себя во всех смертных грехах. И дать убедительные показания, что в таких же грехах повинны другие, те, кто пока что самонадеянно наслаждается жизнью, находясь на вершине власти.