Полдня мы шли по лесу, пока из укрытия не выскочил к нам паренек с автоматом. Он радостно хлопал нас по плечу, командир тоже жал нам, семнадцати штрафникам, руки; для нас рукопожатие это было символом свободы. Нам выдали по винтовке и по шестьдесят патронов, мы по-свойски расхаживали среди партизанских землянок. Кто не хотел брать оружие, стал возчиком или рыл землянки. Я печатал на машинке листовки для тех, кто остался в деревне: переходите, здесь жизнь лучше. С помощью трофейного кода я расшифровывал и переводил на русский перехваченные радиограммы. Выбрав момент, мы совершали налеты на небольшие группы солдат, расквартированных в избах, стоявших у околицы, но не трогали их, а наоборот, приносили хлеб, сало, водку, чокались с ними: «Если не хотите переходить, давайте хотя бы не стрелять друг в друга». С собой мы забирали только оружие; ну, конечно, и тех, кто соглашался стать перебежчиком; между делом воровали, что под руку попадет: повозки, радиоприемники; а листовки разбрасывали по улице. Случались и перестрелки; я, кажется, застрелил двух солдат, когда мы спасали из-под огня одного нашего товарища.
У партизан мы, теперь уже все одетые в венгерскую военную форму, провели около месяца. Русские держались с нами дружелюбно, но настороженно, мы им тоже не во всем доверяли: слишком много трупов лежало на пути нашего братства. Странно было, что один русский инженер, который пришел к ним с кучей ценных данных, был расстрелян. Перед войной ему до того опостылела советская власть, что он, несмотря на приказ об эвакуации, сознательно остался на территории, занятой немцами, но вскоре разочаровался и в них и убежал к партизанам. «Заблуждался я», — каялся он; «Ты — дважды предатель», — сказали ему перед казнью.
«Видишь, — шепотом сказала мне Нина, когда мы остались вдвоем в нашей „семейной“ землянке, на которую начальство смотрело довольно косо, — для них человек — все равно что котенок. Вам, венграм, тоже завтра объявят, что, если хотя бы один из вас перебежит обратно, остальных расстреляют, и ты будешь за это ответственным». «Я не стану жандармом для своих товарищей», — сказал я на следующий день командиру отряда. «Чем-чем ты не станешь? — изумился командир. — Немцы на нас идут с огромными силами, а кто испугается и вернется к своим, тот понесет им информацию о нас. Завтра выдадим тебе автомат. И кто бы ни попробовал убежать, ты будешь стрелять ему в спину». На следующий день я действительно получил автомат, а на третий день, заметив кого-то из наших, кто попытался уйти назад, бросился, не помня себя, следом, догнал его и уложил на землю.
Нина в очередной раз пошла в разведку, ее опять ранили, она добиралась до леса чуть ли не ползком. Боясь, что кровавые следы приведут умножившихся охотников на партизан к нашему лагерю, она уговорила часового, который увидел ее с дерева и затащил в кусты, пристрелить ее. «Я тебя задушу», — сказал я, когда он передал мне ее прощальные слова. «Слушай, ты, мадьяр, — ответил он, — не забывай, что ты — в русском партизанском лагере, и ваши уже два дня обстреливают нас из орудий». Немцы окружили наш лес большими силами, огнеметами палили ветки, сбрасывали с самолетов зажигательные бомбы. Мы бежали от лесного пожара, территория наша все сокращалась, на исходе были боеприпасы и продовольствие; еще пара дней, и нам конец.
10
Мы, венгры, переговорив между собой, решили уходить в сторону фронта. Попросту говоря: дали деру. Попадавшихся навстречу венгров, охотников на партизан, сбивала с толку наша униформа. Нам удалось оказаться позади них, хотя из двадцати двух нас осталось только четырнадцать. Партизанский отряд был уничтожен до последнего человека. Никому из нас даже не пришло в голову, что нам следовало бы разделить их судьбу. Четырнадцать венгров, среди которых были и христиане, и евреи, с оружием, в униформе: если мы явимся к своим, нас очень скоро разоблачат и расстреляют; партизанить — нас слишком мало. Выбора не было: оставалось лишь перебраться через линию фронта. Испытывая страх, знакомый, должно быть, только лесным зверям, мы двигались к передовой. Радовались, слыша, как усиливается канонада, и с содроганием гадали, кому из нас удастся уцелеть. Питались тем, что давал лес; прятались, встречая патруль; если нас обнаруживали, отстреливались; мы мечтали как можно скорее попасть в плен, но фронт, как нарочно, застыл на месте. Еле живые, мы пробирались вперед, опасаясь теперь наткнуться и на партизан. За спиной — приговор полевого суда и расстрел, перед нами — минные поля по обе стороны передовой.
Однажды ночью мы наткнулись на венгерский окоп; там как раз ужинали, мы наставили на них автоматы. Они никак не могли понять, откуда мы свалились. Один ефрейтор поднял было крик, мы закололи его, остальных связали. «Если не пойдете с нами, пристрелим»; но никто не захотел к нам присоединиться. «Все равно, как помирать, — ответили нам. — Вам тоже не пройти через мины». Мы все же не стали их убивать. И бросились, сломя голову, бегом через тянувшееся неизвестно куда минное поле, к очевидной гибели, ожидавшей многих из нас или всех — только бы положить конец этому тягостному нескончаемому пути. То здесь, то там гремели взрывы, унося жизни наших товарищей; мы, по молчаливому уговору, даже не оглядывались в ту сторону. Сколько взрывов — столько скорбных смертей; на той стороне подсчитаем, кто обрел себе могилу в дымящейся воронке. А те, у кого еще целы были ноги, плотной цепью продолжали безумный бег. Заговорили пулеметы: сзади — венгерские, впереди — русские. Там еще не сообразили, что мы бежим к ним; мы легли и, размахивая платками, поползли через поле, залитое красным светом осветительных ракет, к русским окопам. Наконец огонь прекратился. Нас было четырнадцать, а до долгожданных окопов добралось всего шестеро. Еще долгие минуты нам пришлось лежать перед ними; один из нас вскочил было — и рухнул от пули, выпущенной немецким снайпером. Наконец нам дали знак: давайте, мол, сюда. Сцепив на затылке руки, счастливые, лежали мы на дне траншеи, под дулами наставленных на нас автоматов. Я прижался лицом к сырой земле, к разодранным корням; революционер наконец нашел свое место в этом мире. А на рассвете русские двинулись в наступление; начнись оно днем раньше, начти товарищи, погибшие ни за что ни про что, сейчас лежали бы, живые, переводя дух, рядом с нами.
11
Мы рассказали нашу историю русскому офицеру, он поставил перед каждым из нас котелок капусты с мясом и, как бы между прочим, спросил, с каким разведывательным заданием мы прибыли. «Левые мы», — объясняли мы; этого он не понял; «Я коммунист», — сказал я, но он не поверил; «Мы евреи», — сказали мы, но и это не произвело на него особого впечатления. Он велел нам спустить штаны; ни один из нас не был обрезан. Нас присоединили к группе пленных; среди них был и один офицер, который бросил где-то свои сапоги и шинель и стоял сейчас, завернувшись в одеяло, чтобы не было видно знаков различия. «Мало приятного оказаться в братской могиле с евреями», — кисло заметил он.
Русский офицер с чистым, словно фарфоровым лбом тихо спросил, знаем ли мы какие-нибудь европейские языки, и стал скучливо перечислять, на каких языках он может с нами общаться. Когда я ответил, что говорю немного по-русски, он вздернул брови: «Вот как! Значит, вас и этому обучали. Ну, до совершенства вам еще далеко, — констатировал он, — Давайте лучше перейдем на французский». Он — искусствовед, от войны он устал, но сейчас, когда фронт двинулся вперед, ему, увы, некогда с нами возиться, ни ему, ни другим. Им надо идти вперед, а насчет нас лично он уверен, что мы обычные диверсанты. Чтобы подтвердить или опровергнуть эту гипотезу, он, к сожалению, временем не располагает, так что, за неимением другого решения, вынужден поставить нас к стенке. Война — это, как ни печально, «un carnaval des necessites sanglantes», карнавал кровавых необходимостей. Мы стояли, идиотски ухмыляясь, среди сломанных подсолнухов, под дулами пулеметного отделения. Таков порядок вещей: что заслужил, то и получай. Солдаты в меховых шапках, выстроившись перед нами, сердито ворчали: перед расстрелом полагается водка, а где она? За несколько секунд до команды «огонь», щелкая хлыстом, прискакал взлохмаченный казачий офицер; проехав перед расстрельным взводом, приказал: марш на передовую, а пленных — в тыл. Высморкался пальцами, сопли шлепнул наземь, грубо сбил фуражку с головы искусствоведа.