— Там чудесные возможности для продвижения, чудесные планы для сметливого молодого человека. Жалованье может вскоре измениться.
— Ты думаешь? Ну, я все равно гордюсь, дуся. Снимай куртку. — Миссис Райлли открыла банку рагу «Либби» и вытряхнула ее в кастрюльку. — А у них там милашечки какие-нибудь работают?
Игнациус подумал о мисс Трикси и ответил:
— Да, одна имеется.
— Незамужняя?
— Похоже.
Миссис Райлли подмигнула Игнациусу и забросила его куртку на буфет.
— Слуш сюда, дуся, я огонь под рагу развела. Открой себе баночку горошка, и хлеб же ж где-то в леднике есть. Еще я кэксик у Джермана взяла, тока что-то не вспомню, куда его засунула. Посмотри в кухне. Мне идтить надо.
— И куда вы сейчас направляетесь?
— Мистер Манкузо с тетушкой, они меня через несколько минут подберут. Мы едем к Фаццио, в кегли играть.
— Что? — завопил Игнациус. — Правда ли это?
— Я рано вернусь. Я сказала мистеру Манкузо, что не могу поздно засиживаться. А тетушка его уже бабушка, ей, наверно, тож на боковую пора.
— Определенно, прекрасный прием мне оказывают после моего первого трудового дня, — яростно высказал Игнациус. — Вы не умеете играть в кегли. У вас артрит или что там у вас. Это смехотворно. Где вы собираетесь есть?
— Я могу себе чилю купить возле кегельбани. — Миссис Райлли уже направлялась к себе в комнату переодеться. — Ой, дуся, тебе ж еще сёдни письмо с Нью-Йорку пришло. Я его за банку с кофиём засунула. Похоже, от этой Мирны-девочки, потому как кунверт грязный весь и размазанный. И как тока эта Мирна почту в таком виде посылает? Ты же мне сам говорил, что у ее папаши деньжата водятся?
— Вам нельзя играть в кегли, — проревел Игнациус. — Это самое абсурдное, что вы могли предпринять.
Дверь миссис Райлли захлопнулась. Игнациус отыскал конверт и, открывая, разодрал его в клочья. Он вытащил программку летнего кинофестиваля какого-то художественного театра годовой давности. На обороте измятой программы и было написано письмо — неровным угловатым почерком, составлявшим все минкоффское искусство каллиграфии. Привычка Мирны писать не друзьям, а редакторам всегда отражалось в ее приветствии:
Господа!
Что это за странное и пугающее письмо ты написал мне, Игнациус? Как могу я связываться с Союзом Гражданских Свобод, когда ты предоставил мне так мало улик? Я не могу вообразить себе, чего ради тебя мог пытаться арестовать полицейский. Ты же никуда не выходишь из своей комнаты. Я, может, и поверила бы в арест, если б ты не написал об этой «автомобильной аварии». Если у тебя сломаны оба запястья, то как ты смог написать мне письмо?
Давай будем честны друг с другом, Игнациус. Я не верю ни единому слову, присланному тобой. Но мне страшно — страшно за тебя. В твоей фантазии об аресте есть все классические признаки паранойи. Ты, разумеется, отдаешь себе отчет, что Фрейд связывал паранойю с гомосексуальными наклонностями.
— Мерзость! — вскричал Игнациус.
Однако, мы не станем вдаваться именно в этот аспект фантазии, поскольку я знаю, насколько ты предан в своем неприятии какого бы то ни было секса. И все же эмоциональная твоя проблема довольно очевидна. С тех самых пор, как ты провалил то собеседование, когда тебя собирались взять на преподавательскую работу в Батон-Руж (обвинив во всем автобус и прочее — перенесение вины), ты, вероятно, страдаешь от ощущений неудачи. Эта твоя «автомобильная авария» — новый костыль для отговорок за свое бессмысленное, бессильное существование. Игнациус, тебе следует идентифицироваться с чем-либо. Как я тебе уже неоднократно говорила, ты должен посвятить себя жизненно важным проблемам нашего времени.
— Хо-хмм, — зевнул Игнациус.
Подсознательно ты чувствуешь, что должен попытаться объяснить свою неудачу как интеллектуал и борец за идеи, должен активно участвовать в существенных социальных движениях. Помимо этого, приносящая удовлетворение сексуальная встреча очистит твои разум и тело. Тебе отчаянно нужна терапия сексом. Я боюсь — судя по тому, что я знаю о клинических случаях вроде твоего, — что в конце концов ты можешь превратиться в психосоматического инвалида, вроде Элизабет Б. Браунинг.
— Как невыразимо оскорбительно, — прошипел Игнациус.
Я не ощущаю к тебе большого сочувствия. Ты закрыл свой разум как любви, так и обществу. В настоящий момент каждый час моего бодрствования тратится на помощь одним моим чрезвычайно увлеченным друзьям в поиске денег на дерзкий и потрясающий фильм о межрасовом браке, который они собираются снимать. Хоть это и будет низкобюджетная картина, сам сценарий под завязку полон тревожных истин, самых чарующих тональностей и ироний. Его написал Шмуэль, мальчик, которого я знаю еще со времен Тафтской средней школы. Шмуэль также сыграет в картине мужа. На улицах Гарлема мы нашли девочку на роль жены. Она настолько реальная, витальная персона, что я сделала ее своей самой ближайшей подругой. Я постоянно обсуждаю с ней ее расовые проблемы, вытягивая их из нее, несмотря даже на то, что ей не хочется их обсуждать, — и могу сказать, насколько пылко она ценит эти диалоги со мной.
В сценарии также есть мерзкий реакционный негодяй, ирландский домовладелец, отказывающийся сдать квартиру паре, которая к этому времени уже сочлась узами в такой скромной этически-культурной церемонии. Домовладелец живет в своей маленькой комнатке-утробе, стены которой покрыты изображениями Папы и тому подобного. Иными словами, зрители без труда поймут его, стоит им бросить на комнату единственный взгляд. На роль домовладельца мы еще никого не нашли. Ты, разумеется, фантастически подойдешь на эту роль. Видишь ли, Игнациус, если б ты только решился перерезать пуповину, связывающую тебя с этим застойным городом, с этой своей матерью, с этой постелью, ты мог бы оказаться здесь с такими возможностями, как эта. Тебя интересует эта роль? Заплатить много мы не сможем, но остановиться можешь у меня.
Может быть, я буду играть на своей гитаре немного настроенческой музыки или музыки протеста для звуковой дорожки. Надеюсь, что нам, наконец, удастся перенести этот великолепный проект на пленку, поскольку Леола, эта невероятная девушка из Гарлема, начинает доставать нас по поводу своего жалованья. Я уже выдоила из папаши 1000 долларов, и он подозрительно (как обычно) относится ко всему нашему предприятию.
Игнациус, я достаточно долго потакала тебе в нашей переписке. Не пиши мне больше, покуда не согласишься на роль. Ненавижу трусов.
М.Минкофф
P.S. Напиши также, хотел бы ты сыграть домовладельца.
— Я проучу эту оскорбительную профурсетку, — пробормотал Игнациус, швыряя программу художественного театра в огонь, разведенный под кастрюлькой с рагу.
ЧЕТЫРЕ
«Штаны Леви» представляли собой две структуры, сплавленные в одно жуткое целое. Фасадом фабрики служило кирпичное торговое здание девятнадцатого века с мансардной крышей, выпиравшей несколькими слуховыми окнами в стиле рококо, большинство стекол которых были разбиты. В этой части контора занимала третий этаж, склад — второй, а мусорка — первый. К зданию, о котором мистер Гонзалес упоминал не иначе как о «мозговом центре», примыкала собственно фабрика — амбароподобный прототип самолетного ангара. Две дымовые трубы, возносившиеся с жестяной крыши фабрики, расходились друг от друга под таким углом, что получались гигантские заячьи уши телевизионной антенны — антенны, не принимавшей ни единого обнадеживающего электронного сигнала из внешнего мира, но зато время от времени изрыгавшей клубы дыма весьма тошнотворного оттенка. «Штаны Леви» горбились рядом с аккуратными серыми причальными складами, выстроившимися вдоль реки и канала по другую сторону железнодорожной ветки, молчаливой и закопченной мольбой о перестройке всего городского хозяйства.