Гордвайль не слышал ни слова. Словно отвечая какой-то потаенной собственной мысли, кивнул головой, что старая фрау Фишер истолковала как знак согласия. Она вышла и тотчас же вернулась с дымящимся кофе. Машинально Гордвайль сделал глоток, остановился, сделал еще глоток, а старуха стояла возле него и надзирала, как за ребенком или больным, пока он не выпил всю чашку. Затем вышла из комнаты, забрав со стола осколки разбитой чашки. Он посидел еще немного, все так же в пальто и шляпе, наконец встал, по привычке погасил лампу и спустился на улицу.
Было около шести. Тонкий слой снега покрывал мостовую. Было холодно, но снег уже перестал. Гордвайль шел быстро, будто торопясь на назначенное свидание. Дойдя до «Звезды» Пратера, встал на остановке трамвая. Им двигала какая-то тайная сила, вынуждавшая его куда-то ехать, куда — он и сам не знал точно. Он вошел в первый же подъехавший трамвай. Съежился в уголке, вдавив голову в плечи, с поднятым воротником. Лицо его, под съехавшей на лоб шляпой, запало, осунулось, двухдневная щетина покрывала щеки. Остекленевший взгляд был устремлен прямо вперед, на ноги пассажира, сидевшего напротив. Напряженно и нервно он вслушивался в перезвон вагона на стыках, в малейшее сотрясение вагона, в прерывистую дробь речи кондуктора. И вместе с тем считал остановки: пока что он проехал уже семь. Потом поднял глаза и, предельно напрягши память, вспомнил, что они приближаются к Шварценбергплац. Там он вышел и пошел напрямик, не разбирая пути, к остановке 71-го маршрута. Ждать пришлось недолго. А потом он долго ехал, ибо путь был неблизок. Один за другим выходили пассажиры, они подъехали уже к окраине предместья, и никому не нужно было ехать дальше. Вагон летел теперь на огромной скорости, с оглушительным грохотом, раскачиваясь из стороны в сторону и беспрестанно содрогаясь. Гордвайль оставался единственным пассажиром, что, впрочем, совершенно не доходило до его сознания. Наконец вагон затормозил, зазвенев всеми стеклами, и остановился. «Конечная!» — прокричал кондуктор, и Гордвайль спрыгнул с подножки и очутился на пустыре, скудно освещенном редкими фонарями. Мгновение Гордвайль стоял, словно раздумывая, куда бы ему двинуться, потом пошел в сторону, противоположную той, откуда прибыл трамвай. Ни единой живой души не было видно в округе. Холодный ветер, пронизанный облаками легкого снега, свистел здесь, не встречая препятствий на пути. Издалека еле доносился лишенный реальности городской шум, где-то ближе прозвенел раз-другой трамвай, тронулся с места и исчез. И кроме этих звуков ничто больше не нарушало тишину, которая, казалось, была здесь почти осязаемой. Гордвайль пошел вперед, через пустырь, пританцовывая время от времени, совсем как пустой трамвай перед этим. Пройдя шагов двести, он оказался прямо перед входом на центральное кладбище. Ворота были заперты, стена выше человеческого роста окружала всю территорию: огромный, тихий город, укрывший в своих стенах много спящих поколений. Единственный фонарь освещал тусклым светом полукруглую площадку перед входом. Гордвайль попытался отворить ворота, открыть маленькую калитку рядом, но все было заперто. Тогда он стал ходить туда-сюда по площадке, неосознанно надеясь, что ворота как-нибудь случайно откроются. Где-то далеко залаяла и стала подвывать собака, временами умолкая и начиная снова. Проходив так минут двадцать, Гордвайль передумал и пошел вдоль стены в надежде обнаружить другой вход. Но стена — конца ей не было видно. Скоро он убедился, что у него не хватит сил дойти до ее конца, повернул и, воротившись по своим следам, снова застыл в ожидании перед воротами. Если бы его спросили, чего он ждет здесь, он наверняка не знал бы, что ответить. По-видимому, он даже не знал точно, где находится. Всю дорогу сюда он проделал в полубредовом состоянии, словно под гипнозом, не отдавая себе отчета. Он только чувствовал, что в этом месте с ним произошло что-то страшное, отголоски чего все еще обрушиваются на его душу, и жгут, и колют ее беспрестанно. Здесь, на месте происшествия, может быть, еще можно что-то исправить, стереть, изменить, вернуть в первозданное состояние. И он ждал чего-то, что должно произойти, что обязательно произойдет, уже в ближайшие несколько минут. Но ничего не происходило. Он прождал целый час, и так ничего и не произошло. И вдруг, словно в первый раз, его пронзила уничтожающая ясность, ясность понимания того, что ничего уже не исправить, что Лоти действительно умерла и была похоронена здесь, сегодня утром, и что с этих пор все потеряно окончательно и бесповоротно. Нечеловеческий страх овладел им, у него перехватило дыхание. Мгновение он стоял на месте, словно окаменев, а потом пустился бежать изо всех сил, бежать по направлению к городу. Он оступался и падал, вставал и бежал дальше, не замечая, что уже миновал первую трамвайную остановку. Он остановился, только оказавшись на Пратерштрассе, рядом с первыми домами, среди которых виднелись вывески трактиров и пивных. Остановившись, он осмотрелся по сторонам, будто проверяя, не преследуют ли его. Мгновенно он осознал все безумие и беспричинность своего бегства и снова вздрогнул от страха, на этот раз уже иного, не перед кем-нибудь другим, а перед самим собой, перед тем, что каждое мимолетное настроение как угодно играет им, а он не способен противостоять этому. В голове возникла тупая боль, словно стальным слитком придавило мозг. Он набрал горсть снега и потер им лоб. «Ах, я схожу с ума, схожу с ума!» — простонал он, двинувшись дальше, на этот раз уже медленно, словно на прогулке. Машинально зашел в маленький трактир, поел как попало, затем направился к ближайшей трамвайной остановке и поехал домой.
34
Утром следующего дня — была суббота — он как лунатик выполнял приказы жены, не говоря ни слова и не поднимая на нее глаз, пребывая в таком крайнем помрачении чувств, что ни одна искра света не могла прорваться сквозь эту завесу. Когда Tea ушла, он снова разделся и почему-то лег в ее постель, все еще хранившую тепло ее тела. Он опять заснул и проснулся только в три пополудни, от избытка болезненного сна все его тело было разбито, а ноги словно сделаны из ваты. Умывшись и одевшись, он почувствовал приступ какой-то праздной скуки. Делать было нечего, пойти — некуда, как человеку, которому приходится несколько часов ждать поезда в удаленной сонной деревне, в которой у него нет никаких дел. Острая боль утраты, охватывавшая его время от времени в течение двух последних дней с внезапностью, сводившей с ума, немного притупилась, а вместо нее пришло совершенное безразличие, никаких желаний не возникало у него. Лоти уже точно не было в живых — теперь это стало ему ясно, и эта ясность проникла сейчас к нему в душу и тяжелой глыбой придавливала его к земле. Он чувствовал, что назревает что-то важное и оно неминуемо свершится, не понимая, ни что это будет, ни как оно произойдет. Вместе с тем его ни на минуту не оставляло какое-то чувство вины, и безотчетно он уповал на то, что и эта вина окажется искупленной предстоящим свершением.
Некоторое время он ходил по комнате, исполненный все усиливавшегося нетерпения, наконец вышел на улицу. Спускались вечерние сумерки. Вчерашнего снега не было и в помине. Мостовая была мокрой; стоял пронизывающий холод, свистел ветер, сотрясая плохо закрепленные стекла и жестяные вывески на складах. Порывы влажной мороси дождя время от времени хлестали наискось лицо. Гордвайль поспешно, не разбирая дороги, шел вперед. Проходя вдоль Дунайского канала, он бросил мимолетный взгляд на почерневшую рябь воды и сразу же отвел глаза в сторону, с подозрительным упорством стараясь больше не смотреть туда, как если бы вид воды в канале крайне досаждал ему. Безотчетно он даже ускорил шаг, пока не оказался в удалении от канала. Ссутулясь и словно став меньше ростом, он без единой мысли пробирался через лабиринт переулков первого округа. Оказавшись почему-то на Херренгассе, он почувствовал, как по спине его побежали мурашки, и перешел на другую сторону, не взглянув в сторону кафе. Прошел мимо Бургтеатра, мимо Парламента и свернул на Лерхенфельдерштрассе. Город уже погрузился в черный вечер, темнота которого нарушалась огнями фонарей. Дойдя до Миртенгассе, Гордвайль повернул туда. Это была коротенькая безлюдная улочка, словно перенесенная сюда из какого-то провинциального городка. Он остановился перед 15-м номером, домом Лоти. Мгновение он, казалось, колебался, затем перешел на противоположную сторону и устремил взгляд на окна второго этажа. В двух из них горел свет, в гостиной, по его предположению. Долго стоял он так с поднятой головой и смотрел на эти два окна. Несколько раз он чувствовал необходимость подняться наверх. Лоти, вне всякого сомнения, лежит на софе, в том самом голубом цветастом кимоно из японского шелка, и читает. Быть может, ту самую книгу Артура Мерлинга, то есть Лерхнера (проклятые имена все время путаются у него в голове!), которая лежала там на столе несколько дней назад. Вполне возможно, что это совсем неплохая книга, в конце концов!.. Подадут чай и разные печенья, и легкий парок будет подниматься от чая, и комната вся наполнится ароматами приближающейся, но еще далекой весны, вспыхивая томлением по чему-то далекому, неопределенному, по чему-то, чего на самом деле нет, и по Лоти, сидящей на расстоянии вытянутой руки, и по нему самому… А то, что она сказала ему в последний раз, чтобы уходил, — это совсем не помеха… Не станет же он обижаться на такой пустяк! Она была взволнованна — и по его вине! Но теперь-то ведь он пришел все исправить!.. Теперь ведь ему ясно как Божий день, что ее, только ее, он любил все время, и никого больше!.. И она, Лоти, ведь не затаит на него злобы за это!.. Все это время он не мог разобраться в самом себе, слеп был — что ж тут поделать? Лишь бы она не лежала так, уставившись в потолок… Теперь-то уж они ведь останутся вместе, чтобы никогда не расставаться…