Однако я тебе рассказывал о Салусе, но уже не помню с какой стати. Говорил о его вине, потому что он виновен в том, чего, возможно, не сделал. О, эта история вины, дорогая! Мы виновны все, однажды я сказал тебе: «Думаю, что во всем виноват Жозе де Баррос». Сострадание было мне доступно, я так хотел, чтобы ты себя простила. Мы все в чем-нибудь виновны, ни одно преступление не рождается из ничего. Виновны в том, что есть. И в том, что было, но мы достаточно пофилософствовали. И все же. В жизни должен быть порядок, и должны быть распределены роли, и каждый должен хорошо знать свою. Все законы несправедливы, но я не педагог. Поэтому скажу: все законы справедливы, что то же самое, только если взглянуть иначе. Каждый закон имеет свои правила, как и правило, которое их регулирует, и все они отрегулированы в бесконечности, — но это не совсем то, что я хотел тебе сказать. Мы и говорили о Барросе… То, что я сейчас хотел сказать, хотел сказать… Так вот, установить чью-то виновность или невиновность мы можем, только подвергнув всех одному и тому же испытанию. Я был судьей, это большое испытание для нервов — все должны быть подвергнуты испытанию. Сколько потенциальных преступников попадают в рай, только потому что имели счастье не быть подвергнутыми испытанию? Воры, террористы, убийцы. Сколько. Единственным подлинным судьей должен был бы быть Бог. Но он сам, дорогая, идиот или мошенник, потому что осуждает только тех, кто подвергся испытанию и выдал себя. И это он-то, кому все наперед известно, не знает ничего или же знает тогда, когда знать обязан. Потому что именно он должен осуждать не только тех, кому представилась возможность испытания и, воспользовавшись ею, они себя обнаружили, но и тех, кому она не представилась, и они себя не выдали. Единственным возможным судьей должен быть именно он, чтобы судить не только того, кто стал мошенником, но и того, кто стал бы им, если бы представился случай. Все это так сложно, дорогая. А я хочу тебя любить и ничего больше, ничего больше, ничего. И пусть стряпают любые законы и толкуют их для всеобщего понимания — что понимать-то? Единственное, что я хочу, это любить тебя. Истина — камень, и он — вот он, не надо ничего понимать, я хочу тебя любить.
— Знаешь, Жоан?
Любить, не взирая на весь навоз и хаос. Любить тебя там, где, возможно, тебя нет, но тобой все переполнено — что-то вроде этого, что я не могу выразить. Любопытно, не знаю. И иногда думаю — бессмысленно. Должно быть, это от старости, очень даже возможно. Жить духовно, когда уже нет тела, сопутствующего этой духовной жизни. В старости все реальное исчерпано, и остается только воображение или несистематизированный бред, бессвязные обрывки мыслей. Когда я был мальчишкой, может, я уже говорил, не помню, так вот, когда я был мальчишкой, в деревне жил один старик — если бы ты могла со мной навестить его? Старик был персоной важной — начальником железнодорожной станции или почты, или таможни — фигура, занимающая общественное положение. Так вот, в деревне у него был дом, или жена была из этой деревни, он овдовел, дети разъехались кто куда, и он приехал умирать в деревню. Жил один, по утрам к нему приходила женщина помогать по дому и уходила вечером. Звали его Жедеан — поехали к нему, не хочешь? так я поеду один. Стучу в дверь, женщина выглядывает в дверное окошечко и открывает щеколду.
Он здесь, на первом этаже, — гремит ее зычный голос, в деревне все так говорят, дорогая. Говорят зычными голосами. Нет, нет, голос усиливает тишина, тишина всегда усиливает все звуки, слова вроде бы произносятся для вселенной. В деревне даже секреты поверяются громко. Но это не первый этаж, это ниже, в бетонном цокольном, деревянная мебель, любимые полезные вещи для тех, кто не может ходить по лестницам. Я знаю сеньора Жедеана с давних пор. Еще со времен детских каникул, когда он приезжал в деревню со своими детьми, с которыми я и деревенские мальчишки дружили, тогда он был здоров и скор на ногу, мог ходить по козьим тропам. Или прогуливаться, что больше подходило для его возраста. Так он жил до тех пор, пока не умерла его жена и не разбрелись его дети кто куда, тогда он залез в берлогу в ожидании той неминуемой, что должна была прийти. Несколько лет она не приходила. Но приходила по утрам женщина, будила его, готовила ему обед. Он спускался по лестнице и поднимался наверх только к ночи.
— Он на первом этаже — говорила она на всю деревню каждому, кто стучал в дверь.
И действительно, он внизу, в деревянном кресле, с тяжелым пледом на коленях. Внизу холодно, но никаких жаровен, обогревателей и тому подобного он не признавал. В помещении было маленькое окно, в окне мелькали люди. Но в окно он не смотрел. Он сидел лицом к стене и на стене видел все. Я предложил ему прогуляться. «Зачем? — спросил он. — Я все видел». Или почитать книгу «Что сделать? Я все прочел». Глаза его еще видели, он мог читать газеты. «Я знаю все». Ему было хорошо и так, на стене он видел и газеты, и книги — короче, всю премудрость прошлого и будущего. Стена. Он смотрел на нее с утра до ночи. И этою ему было достаточно, стена с лихвой заменяла ему жизнь. Однажды утром женщина пришла будить его. Он, свернувшись калачиком, спал. Должно быть, наслаждался воспоминанием о стене и видел ее в своем сне. И не проснулся.
Передо мной моя стена, на которой я вижу тебя, моя дорогая. Тебя, мою выдумку. И все же, как бы то ни было, разреши мне сказать, пускай это и выдумка, как там говорится? романтическая, идеальная, прекрасная. Я великолепно помню твое тело, в нем всегда есть что-то, что я вспоминаю. Округлость, когда ты была молодая, и она хорошо видна на фотографии. Недоступность, которая принадлежала мне и порой ускользала, и я замолкал и был очарован, когда она возвращалась. Все так, Моника. Все вещи таковы, каковы есть, но то, каковыми мы их делаем, — именно то, что есть. Свежесть, невероятное совершенство твоего тела были сотворены Богом. Озарявшая тебя изнутри сияющая красота была твоя, но только я ее видел, потому что я вызвал ее к жизни, а не приходящая служанка или бакалейщик. Дорогая Моника, гармоничное тело столь божественно. Но тело вообще прекрасно. Однажды Андре… вспомнил кстати. Он тогда первый год учился в школе, сказал мне:
— Знаешь? Сказать тебе или не говорить? Не знаю. Жеронимо — ученик четвертого класса, у него есть брат, который учится в моем классе, так вот Жеронимо рассказал, что ночью на деревенском кладбище видел туман и огоньки над могилами, ты веришь?
И я вспомнил об одной книге для чтения для первой ступени, в которой говорилось достаточно много против священников и душ потустороннего мира.
— Блуждающие огни, — сказал я.
Это — блуждающие огни, газы, выделяемые разлагающимися телами, их можно увидеть ночью, это никакие не души из потустороннего мира. Сколь удивительно тело, думаю я теперь, хотя не задумывался о том раньше. Даже превратившись в навоз, дорогая, оно создает над собой светящееся облако в память о себе прекрасном. Андре смотрел на меня молча, во взгляде его были сплошные вопросы.
— Кроме того, он еще сказал, но вот уж об этом и не знаю, говорить ли… Жеронимо всегда говорит нечто подобное, но я проверил то, о чем он говорил, и это оказалось правдой.
— Что же оказалось правдой?
— Он сказал, что если поднести огонь, когда пукаешь, то воздух загорается.