— Как же это все началось?
Потому что я очень страдаю. Но ты знаешь, что только животное испытывает страдание само по себе. Со мной, естественно, все сложнее: боль причиняла не только боль, дорогая, но и кое-что еще — что? не знаю. Нечто человеческое — несовершенство, унижение, не знаю, стыд, который делает нас людьми.
— И как же это все началось?
Да, нечто духовное, ниже Бога, но выше собаки. Или выше обоих. И здесь я хотел бы объяснить тебе, как я любил свою ногу несчастной любовью. Как мать — ребенка-калеку. Это очень сильная любовь и полная страха. Потому что любовь не только в любви, Моника. Она и в ненависти. И в отвращении. Во всем, что создает зависимость, даже ту, которая нас убивает.
— И как же это началось?
Я смотрел на ногу, когда она еще была моей, с большой грустью и жалел ее. Жалость приходила и уходила, но только тогда, когда нога не болела. Потому что жалость нуждается в отдыхе, а боль отдыха не дает — как это началось? Однажды я делал электрокардиограмму, и врач спросил меня:
— А у вас пальцы на ногах не черные?
Ну и вопрос. Нет, доктор. Никогда не замечал, но сказал: нет, возможно, для того, чтобы склонить судьбу на свою сторону. И однажды заметил. Вру. Однажды увидел черное пятно на суставах больших пальцев. Врач посмотрел с явно профессиональным интересом. Согнул пальцы, чтобы растянуть кожу, пятно расплылось, исчезло. Но тут же появилось. Появилось на большом пальце, большом пальце левой ноги, черное, дорогая, это был странный палец, я не признал его за свой. Произошло отторжение небольшой частицы моего тела, которая вдруг перестала мне принадлежать. Однако даже увидев случившееся, я не мог отказаться от своего пальца. Потом почернели все пальцы левой ноги, я даже как бы слышал, что они говорили друг другу: мы солидарны, они жили в одном доме и были солидарны, домом был я. И вот однажды стала чернеть икра. Мне хочется все тебе хорошенько объяснить, чтобы понять самому. Это была ужасающая боль, Моника. Но она была не только в этом месте, она была во всем теле. И отделить ее от всего тела было невозможно. Она отдавала в голову, в грудь, в кишки, и все вместе болело. А мне так хотелось отделить ее от всего тела, но она завладевала телом, и оно болело все, целиком. Я ложился, чтобы хоть немного поболела только нога, а все тело отдохнуло, и смотрел на ногу, которая все чернела и чернела. Очень это было странно, Моника. Я весь был в гангрене, но она не была моей. Потому что внутри меня гангрены никакой не было, тогда чья же она, кому принадлежала снаружи? И я почувствовал такое сострадание к себе и желание уйти в свое страдание. Муки были разнообразными, не проходящими. Мужественное спокойное отчаяние, да, именно так. Ведь никто не может сказать, каким будет его страдание завтра, разнообразие от нас не зависит. Позже боль завладела всем моим телом, даже когда я лежал. И однажды пришли три врача один за другим в белых халатах, обнажили мою ногу и, склонившись над ней, вынесли приговор. Они что-то говорили, я ничего не понимал, жестикулировали. В палате стояла тишина, а от проникающего снаружи вечернего света было светло и ясно. Вечер был прекрасный и безмятежный, как наслаждение, когда отступала боль. Все пространство палаты было залито светом, он казался материальным, непрозрачным, как молоко, не знаю, свет шел от белых стен, белоснежных коек и смешивался в воздухе. Подошла медсестра со шприцем.
— Ну-ка попробуем помочь.
Она опустила пижамные штаны, а я даже не имел права на стыд. Мой стыд — это моя мужская сила, Моника, но мужчины во мне не было. Тело мое было лишено мужской агрессивности, и любая женщина могла с ним делать что угодно, не обращая на него никакого внимания. Я не владел самим собой, теперь это право принадлежало другим, а я даже не имел возможности вернуть себе свое право. Вспоминаю ход своих мыслей: ты хозяин самого себя, своих внутренностей, и только смерть, когда придет ее час… Медицинская сестра быстро вытащила иглу и прижала к ягодице вату, я подтянул штаны, завязал шнурок. Остановил взгляд на старике, лежащем на койке рядом, который, как мне показалось, не жевал своим ртом, как обычно. Я видел его неподвижный профиль, как на надгробье. Заостренный нос, неподвижную челюсть. Пришла еще одна медсестра с бельем, возможно, чтобы сменить постель. За ней другая, возможно, чтобы помочь, но задержалась на середине палаты. Та же, что шла первой, склонилась над стариком. И сказала… сказала… сказала… Не без радости, обусловленной демографической справедливостью. И сказала: посмотрите!
— Посмотрите-ка, а старикашка отбросил копыта.
Я молчал, полный человеческого сострадания. Это случилось, когда я остался один на один с вратарем, чтобы пробить пенальти, весь стадион замер, воцарилась глубокая тишина. Я же думал о неожиданности броска, о манере подхода к мячу, стараясь не обнаружить перед противником место приложения моей левой ноги к мячу. Все должно быть рассчитано и быстро. Три — четыре шага к мячу, короткий, но сильный удар во внутренний правый угол. Я услышал свисток арбитра и пошел вперед. И со всей силы ударил по мячу. И тут моя нога оторвалась от меня и полетела над стадионом, чуть покачиваясь в воздухе и удаляясь, стала уменьшаться у меня на глазах и в какой-то момент исчезла в пространстве. И в этот момент я увидел склонившихся надо мной призраков врачей, одетых в белое, они перебрасывались слогами, но слов, того, что они говорили, я не слышал, точно они находились на далеком от меня расстоянии. Иногда один из них склонялся ниже других, я что-то слышал, что-то отвечал, но не знал что, речь моя была бессвязной, она была сама по себе, я не понимал ее смысла. Потом я снова оказался в палате. Но уже одновременно без ноги и с ней. Потому что требуется время, чтобы я и мое тело привыкли к ее отсутствию. Должно быть, существует закон союза живых существ, закон, который требует, чтобы каждая часть была на своем месте. Нога была моей по контракту, составленному в вечности, и было трудно расторгнуть этот контракт. Странно, правда, дорогая? Я чувствовал ногу, как обычно, должно быть, то была ее душа. Моя рука пыталась нащупать ее, но на ее месте была пустота. И тогда я сказал врачу:
— Доктор, я хотел бы увидеть мою ногу.
Он не ответил и что-то сказал медсестре.
— Хотел бы, — повторил я еще раз.
— Послушайте. Эта идея абсурдна. Да и нога уже там, где должна быть.
Потом он сказал еще что-то, я был оглушен, растворился в тумане мыслей и чувств.
Как же льет дождь. Я слышу шум ливня, который, должно быть, хлынул ночью, слышу его.
И тогда я сказал — сказал ли? Нет необходимости ее видеть. Потому что не было, Моника.
Она была передо мной, как в действительности. И в какой-то момент я ее увидел, может, врач послал за ней? — это болезненная идея, это глупо. Но, должно быть, послал, потому что я увидел ее такую необычную. Она была у меня перед глазами, которые были закрыты из-за нестерпимого страдания. Вещь отвратительная и смешная. Но я любил ее. Она была моя, но я не узнавал ее. Черная, окровавленная. Страшная. И все же я любил ее. Я заполнял свое тело собой, я был его хозяином, но нога не была моей собственностью. Моя рука ощупывала тело и узнавала каждую его часть, все было мое. Я был на своем поле, в каждой его части, и каждая его часть признавала мою руку, и рука, и части тела хорошо знали друг друга и то, что у них одна судьба, но моя нога уже не присутствовала в этом содружестве. Я протянул руку, дотронулся до нее. Грубая вещь даже не ответила на мое прикосновение — чужая, холодная материя. И бессмысленна в своих притязаниях называться ногой. И я решил, что нет смысла любить ее. Врач вернулся, хотел узнать, как я себя чувствую, сказал что-то непонятное медсестре. А я ему: