Песок, точнее соль, медленно засыпает двойное тело единоутробных любовников, строит над ними мавзолей. Соль-песок приобретает оттенок пепла и начинает светиться.
Собаки с рыбьими головами исчезли, осталась только одна, огромная. У нее лоснящееся тело крупной борзой, светло-серой масти. Она стоит на лапах очень прямо, вытянувшись в струнку. Делает на пробу несколько танцевальных па, подпрыгивает все выше и выше. Ее гибкость удивительна. Ритм все ускоряется.
Борзая с рыбьей головой лежит у подножья песчаного мавзолея цвета пепла и соли. Тихонько издает долгий, очень мелодичный и легкий стон. Песок обрушивается, рассыпается. Двойное тело любовников — брата и сестры, сшитых кожа к коже, появляется снова; в разметавшихся волосах девушки прилипшие карамельки. Поцелуи ее брата. Они спят, единоутробные любовники, висок к виску, на их потрескавшихся губах одна и та же чуть напряженная улыбка. Улыбка усталости. Пес опрокинулся на бок. Теперь у него лицо Розелена. «Я хочу быть твоим другом», — говорит он на одном дыхании. И дрожит, дрожит…
Он вздрогнул и проснулся. Его только что ударили по лбу, прямо во сне. Стукнули в висок. Он встал с колотящимся сердцем, совершенно сбитый с толку, не совсем понимая, где находится. В дверь продолжали стучать — было что-то терпеливое и упрямое в том, как повторяются удары. День снаружи начинал клониться к закату.
На пороге стояла Тереза. Без багажа. Едва он открыл, она бросила на него пронзительный, очень зеленый и сумрачный взгляд из-под белокурой челки, закрывающей лоб. Она не протянула ему руки, даже не поздоровалась. Только спросила: «Где Розелен?» чуть глуховатым голосом, который, казалось, еще долго раскатывался в тишине после того, как она умолкла. А он, еще весь под впечатлением своего сна, ответил, неопределенно махнув рукой на уровне лица. — «Там… и он дрожит, дрожит…» — «Да вы же сами дрожите!» — заметила она. И он медленно попятился в комнату, прижав руки к туловищу, широко раскрыв затуманенные сном глаза и дико уставившись на молодую белокурую женщину, стоящую в дверном проеме.
Она переступила порог, закрыла дверь и подошла к Янтарной Ночи — Огненному Ветру. Шаги девушки по полу отдавались у него в голове, в сердце. Она шагала у него в теле. «Ах! — воскликнул он тихо, — у вас зеленые туфли, на высоком каблуке!..» Тереза остановилась посреди комнаты и удивленно посмотрела на свои ноги. «Ну да, почему это вас удивляет? Вы никогда не видели зеленые лодочки? Это подарок Розелена, он прислал их этой зимой. Я их все время ношу, они мне очень нравятся». На ней была шелковисто-серая складчатая юбка из легкой ткани и хлопчатобумажная светло-зеленая жакетка; плечи покрывал платок с серыми и розовыми цветами. Волосы были стянуты узлом, в ушах качались две изящных сережки. Но еще замечательнее, чем темно-зеленые глаза, был ее рот — строгий и широкий, словно рана.
Она говорила. Много. О Розелене, об острове, где знала его ребенком, о дружбе меж ними, не угасшей даже несмотря на расстояние, на несходство их жизней. Говорила и о себе, но мало. О своих долгих скитаниях, о неустроенной жизни, лишь недавно ставшей оседлой. В Невере.
Она ни разу не задала вопроса: «Где Розелен?», словно сразу же поняла. Поняла, что Розелена нет нигде, нигде в этом мире; что отныне он только в них. В ней, в подруге, которая всегда любила его, как старшая сестра, и в этом человеке с золотой искрой в янтарных глазах, любившем его, как безумный убийца. Ибо это она тоже почувствовала: что именно Янтарная Ночь — Огненный Ветер изгнал Розелена из этого мира, и что изгоняя его, сам пропал. И что позвал ее к себе на помощь — на помощь убийце, подавленному ужасом собственного преступления. Она не возмущалась, не пыталась даже узнать, что же произошло, как, почему. Для этого было уже слишком поздно. Единственное, что имело значение, это спасти память о Розелене — не просто воспоминание, формальное и пустое, но настоящую память, навсегда заполненную присутствием того, кто ушел из жизни. Все это она чувствовала очень смутно, но с огромной силой.
Настала ночь, они по-прежнему были в комнате вдвоем — то сидя, то меряя шагами пространство, и говорили. Потом слово умолкло, будто вдруг истерлось, сломалось, или же растворилось в сумерках, медленно заполнявших комнату. До них долетел гул города — где-то вдалеке слышались крики и поступь бунтующих толп, полицейские сирены, звон разбитых камнями стекол. Повсюду вокруг них на улицах молодость требовала своих прав. Своего права на слово, на желание, на счастье, на удовольствие. А они, зарывшись в своей норе, под улицей, слушали этот мощный рокот праздника и мятежа со странной смесью удивления и безразличия. Они были в том же возрасте, что и бежавшие над их головами манифестанты, они могли бы присоединиться к ним, должны были пойти с ними. Но в этот миг их молодость была в другом месте.
Далеко от города, далеко от всех толп, далеко от истории. Вне самого настоящего времени, быть может. Вообще за пределами времени, у самой кромки вечности. Их юность словно оказалась в пустоте, даже в изгнании, — их юность в этот миг была заложницей отсутствующего.
Они умолкли. Она сняла свою жакетку. На ней была простая блузка-поло, черная, с вырезом на груди и спине, как у купальника или трико танцовщицы. Она сидела на стуле в углу комнаты, совершенно неподвижно. Он стоял спиной к стене, рядом с постелью, скрестив руки за спиной. Смотрел на нее. И вдруг она сделала прелестный, волнующе прекрасный жест: слегка наклонившись вперед, вытянув шею и живо подняв лицо к Янтарной Ночи — Огненному Ветру, обхватила свои груди раскрытыми веером ладонями, словно какая-то боль или удивление пронзили ей сердце. И медленно встала, приблизилась к нему — все так же сжимая груди в ладонях, пальцы лучами к горлу. Ее глаза были широко раскрыты, почти вытаращены, а взгляд совершенно безумен. Приоткрытые губы чуть заметно подрагивали. Он, слившись со стеной, почувствовал, как вжимается в ее толщу.
Тереза шла к нему — прямо на него, и стук ее каблучков отдавался в стене, раскатывался эхом по всем подвалам города. Не это ли извлекли манифестанты, разобрав мостовые, — безумный стук шагов женщины в зеленых туфельках, поступь женщины, охваченной удивлением и нежностью, поступь женщины, прекрасной до потери рассудка? Выходит, вся эта борьба молодежи с ее криками, камнями и песнями, была затеяна просто ради этой поступи женщины на высоких каблучках, стучащих в подвальной тишине города, ради того, чтобы разнести ее по всей земле — по земле и по всякой плоти, среди живых и мертвых? Ради этой поступи женщины, топчущей сердце и кровь мужчин, попирающей их мышцы, чтобы опустошить желанием? Ради этой поступи женщины, что раздается даже во рту, подавляя там всякое слово, усугубляя вовек неутолимые голод и жажду. Ради этой поступи женщины во рту, что внушает безумную любовь, становится бездной, наполненной криками и поцелуями.
Так она дошла до него, приблизилась почти вплотную. Их бедра соприкоснулись, дыхание смешалось. И тут они внезапно схватились за руки. Они обнимали друг друга за плечи, за затылок, за волосы, отталкивались, едва ухватившись, чтобы еще крепче сцепиться друг с другом.
Ее расстегнутая серая юбка скользнула по бедрам с тишайшим шелестом, упала на пол и осталась лежать огромным цветком. Пепельно-серая, в складках-лучиках юбка, лежащая у изножия кровати, словно лунный отсвет.