Тень медленно заполняла стройку, вечер стирал облака. Осталось всего несколько оранжево-розовых полос, еще махрившихся над крышами тут и там, ближе к западу. Воздух холодел, влажность достигла стен. Янтарная Ночь — Огненный Ветер набрал камней, железок, и стал бросать в старуху, но всякий раз промахивался. Камни, с грохотом ударясь о стену, лишь разбудили голубей, дремавших в нишах, — и его память тоже.
Время повернуло вспять. Вдруг Янтарная Ночь вновь увидел себя в низинах своего дикарского детства; заброшенные заводские цеха, старый бункер в глубине леса, уборная с расшатанной дверью, с прорезным окошечком в виде сердца. Места, освященные гневом восставшего ребенка. Маленький Наизлейший и Всегрязнейший Принц играл в феникса, вновь обретал силу и борьбу, соединялся с Принцем — Любовником Всяческого Насилия.
Время поворачивало вспять. Настоящее было всего лишь местом, где прошлое смешалось с будущим. Янтарная Ночь — Огненный Ветер вновь обрел все свое безумие, всю свою детскую ярость.
Эта старуха там, наверху, что карабкалась в ночь сквозь пустоту, конечно же, это была Люлла! Люлла-Вояка, его первый товарищ, его первая любовь. Бесконечно постаревшая Люлла-Вояка. Люлла-Нищенка, Люлла-Паршивка. Он расхохотался, стал прыгать вокруг стены, испуская громкие крики, как в былые времена в своих игровых владениях. «Эй, Люлла-Старушка, Дурнушка моя, спускайся, иди сюда, давай подеремся! Давай, иди, моя милая гадинка, я укушу тебя за задницу, как раньше — за твою колдовскую задницу, до кости! Иди, говорю тебе, иди сейчас же, приказываю, я покрою тебя, как волк свою волчицу, расцарапаю тебе спину, запущу зубы в твою шею, в твой крестец, раздроблю тебе челюсти и конечности. Опять оплодотворю твою древнюю утробу, наделаю тебе детенышей с галочьей головой и жабьими лапами, которые разорвут тебе клювом брюхо. Ты сдохнешь подо мной!»
Задрав к ней голову, он увидел, что она сидит на верху стены, на своем туалетном седалище, белая эмаль которого блестела в полутьме. Она поставила свою кошелку на колени и рылась в ней с большим вниманием. Потом выпрямилась немного и снова завела свою волынку вялым голосом: «По франку лимончик, по франку…» И после каждой фразы извлекала из глубины своей сумки плод и бросала им в Янтарную Ночь — Огненного Ветра. «По франку лимончик, по франку…» Но, подобно камням, которыми он кидал в нее, не попадая в цель, все брошенные в него плоды тоже пролетали мимо. Они даже не касались земли; каждый лимон на полпути своего падения, в самом падении, превращался в крохотную птичку, лимонножелтую колибри, и та, внезапно спрямив свой полет, взмывала прямо в небо, выпевая сверхвысокую ноту.
Он уже не понимал, что произошло на самом деле; он проследовал за старухой до задворок своего собственного прошлого, до обломков своей отвергнутой памяти. Он видел все это «третьим оком», своим сновидческим, исступленным оком, которое порой затуманивало ему взгляд, чтобы пронзить толщу зримого, пробить дыру во времени. Это старуха своим безумием разбудила в нем третье око, взгляд одержимого, заставив грезить наяву. Старуха, со своей вонючей, прогорклой плотью, со своими тухлыми плодами, посиневшими от гнили, как кожа брата, открыла ему этот циклопический глаз, круглый, словно дыра, оставленная пулей, пущенной прямо в лоб. Прямо в сердце.
…Как кожа брата… мертвого брата с раздутым животом, которого три дня баюкали руки его матери… брата-барабанщика, выбивающего на своем лиловатом брюхе пронзительный крик матери… брата, расцветившего свою могилу прекрасным облаком красной отравы с тисовых ветвей, понуждая свою мать лечь снова — навсегда — рядом с ним… и еще отец, выворачивающийся, словно старая дырявая перчатка… брат, отец, мать — все — как он их ненавидел! Сегодня они опять возвращались к нему, чтобы ранить, мучить, терзать — до каких же пор? Ах, если бы старуха попалась ему в этот миг, как бы он ее отделал! Зарезал бы.
После этой встречи со старухой-лимонщицей Янтарная Ночь — Огненный Ветер заболел. Той же ночью его охватил жар, и ему пришлось пойти домой и лечь в постель. Он завернулся в одеяло и, скрючившись на циновке, провел три дня, дрожа и потея. И все то время, что его била лихорадка, в ушах звучали пронзительные крики лимонов-колибри. В его бреду старуха обретала лицо матери, ссыхалась словно отец в миг смерти, а лимоны раздувались, как живот брата.
Однажды ночью он видел каменного ангела: отделившись от стены, тот прижимался лицом к его ставням и насмешливо глядел сквозь планки, как он дрожит и мечется. Он тоже походил на старуху и приглушенно смеялся, судорожно дергая обрубками своих крыльев.
Ему пришлось до изнеможения бороться против этого жуткого I.:а иска памяти, чтобы всех их вновь отправить в забвение — брата, мать, отца. Он вышел из болезни исхудавшим, ослабевшим. И оказался еще более одиноким и растерянным. Он попытался заклясть эту давнюю боль, этот страх, взявшись за перо. Отгонял пронзительную ноту — крик старухи, крик колибри, крик матери, ударами каких угодно слов на клочках бумаги. То были краткие, торопливо нацарапанные тексты.
Ни облака для взгляда
Мать все их пожрала
У неба пресность мутных помоев
Ветер улегся как больная псина
Заржавленный свет дрожит промеж лап
Кто-то ворочается во сне
виски посинели от пота
в бумажных простынях кровавого изголовья
У него украли сны, всё украли
Это мать-воровка забрала его сердце
чтоб им нарумянить свои бледные щеки
напомадить свой крик безумный
Слова затерялись
все слова все имена
далеко от страниц и от уст
они катятся с шариками детей неловких
вдоль по бульварам вон из города
с шариками выщербленными, с листьями платана
и теряются вдалеке, за границей предместий
Вне городов
Мать часто шпионила под дверью его спальни он сквозь сон ощущал
ее хромую поступь
братнина смерть воняла так сильно
из складок платья, из глубины морщин
Бронзовые мухи с золотым отливом
пожирали его веки
как коровий навоз
и в его снах разжиженных
дикий ангел шлепал по грязи
Брат помочился из своей могилы
и его моча забрызгала ветер
ядом ягод багряных
и мать, любившая делать варенье
в своем рту сварила прекрасные плоды мочевые
с ярым сахаром своих криков.
Так он целыми днями перебирал слова без разбора, потом все забросил в чемодан, вместе с письмами к Баладине. И резко перестал писать, сказав себе: «Хватит терять время, с глупостями покончено. Надо перестать защищаться, пора нападать». И он решил: «Следующего, кто мне разбередит эти раны памяти, я убью. Кто бы он ни был — убью!» Эта мысль окрепла в нем, и он в конце концов убедил себя, что только преступление может освободить его от этой застарелой боли, от этого предательства.
Однажды, открывая свои ставни, он приветствовал ангела Тюрбиго, объявив ему: «Привет, дурень! Я убийца. Моя жертва где-то тут, в этом городе. Я ее найду. И покараю». Глуповатая улыбка ангела осталась невозмутимой.