Ее сердце осталось Там, на Востоке, и не желало смотреть в сторону Запада. Ее сердце принадлежало лишь ее памяти. А память была уже во власти забвения, как те духи-охранители, что сидят среди руин своих храмов в чаще диких лесов, задушенных теплыми дождями, гигантскими лианами, древовидными папоротниками. И это забвение тоже принадлежало легенде, как пустые и священные сны каменных богов с глазами, в которых кишат насекомые — гроздья зеленых слез.
Но эта память, переплетая беспрестанно память и забвение, сон и явь — а главное, ложь, — была еще бдительней, чем каменные драконы, фантастические многоглавые змеи, тигры, невероятные птицы, высеченные на вратах заброшенных божниц, — она позволяла проникнуть в ее сердце лишь прислужникам своего безумия. Стало быть, надо вышколить сыновей, как челядь. Тогда, быть может, две маленькие макаки и обретут место в ее сердце — собственно, в людской ее сердца.
Что касается его, Золотой Ночи — Волчьей Пасти, то он оказался ничуть не более приветлив. Его сердце было целиком отдано пустоте. Он, который так любил своих жен, даже не смотрел на эту, пятую и последнюю супругу. И не слушал ее. Она могла стрекотать сколько угодно, его жена-славка, вырядившаяся в широкие шаровары из черного шелка и обвешанная каменьями — он ее не слышал. Он, который так любил своих детей и внуков, совсем не обращал внимания на этих, своих последних сыновей. Он дал им расти самим по себе, в тени больших буков и каменных дубов. Впрочем, он и сам себя ощущал ближе к деревьям, чем к человеческим существам. Ему нравилась сила и спокойствие деревьев, их молчание, густота их тени. Нравилось сознавать, что они связаны с землей и тянутся прямо в небо, все глубже укореняясь в почве по мере своего роста навстречу облакам. Да, думал он часто, блажен Маленький Барабанщик, что тис-самка накрыла его. Он переплавится в корни дерева, в сок его листьев, вновь обретет цвет весной — в мириадах желтых цветов, а главное — в красных ягодах осенью. Вновь обретет вкус к земле во всякое время года, вкус к дождю, снегу и ветру. Сам-то он не имел уже другого желания, кроме как стать деревом, вернуть себя земле. Покончить с шумом и безумием людей, с этим невыносимым страданием мира, с исступлением истории. Покончить с гневом Божьим. С Божьей злобой. А впрочем, разве его собственная тень не была того же трепетного золотистого оттенка, что и клены в пору цветения? Его тень, которая на протяжении стольких и стольких лет оберегала его. Что станется с этой золотистой тенью после его смерти? Отделится ли она от него, чтобы прилепиться к чьим-то другим шагам, или же последует за ним под землю, окутав, словно саваном? Но эта тень и так уже была саваном, неся на себе след улыбки его бабушки Виталии, след ее нежности.
Его последние сыновья и в самом деле не знали другого общества, кроме древесного, другой любви, кроме растительной. От деревьев-то Сентябрь и унаследует свое кроткое терпение, которое без конца будет открывать ему сердце, а Октябрь — свою великую горечь, что опечалит его, доведя до черной тоски.
Октябрь. Хмурый ребенок, на которого раз в году, словно паводок, накатывало исступление. Не потому ли, что мать выплеснула в него избыток своей памяти, недуг своего желания? Или же оттого, что он был рожден на заре первого дня октября, месяца, который Там, в потерянном раю его матери, начинается, бросая на штурм равнины Четырех Речных Рукавов свое фантастическое войско ветров, дождей и бурь? Или же потому, что он был последним, наиспоследним сыном Золотой Ночи — Волчьей Пасти, уже шестидесятилетнего. Что появился на свет так поздно, на исходе изнуренного желания своего отца, на самом исходе его уже столь изрядно поредевшего потомства.
Как бы то ни было, каждый год, как раз когда он должен был бы отмечать день своего рождения, его внезапно охватывало какое-то необычайное неистовство, отнимая рассудок и всякую меру. Он доходил даже до того, что терял дар речи, или, точнее, речь вдруг отступала от него к своему истоку, словно река Тонлесап, поворачивающая свои воды вспять. Он возвращался к детскому лепету, полному гнева и ужаса, а затем начинал кричать, как новорожденный. Но после этого к нему приходило вовсе не молчание — крик разом обрывался, и другая, чужестранная речь вдруг начинала изливаться из него, речь, которую понимала одна только Маго. Это длилось около пятнадцати дней, две недели, на время которых Маго запиралась со своим сыном — магическим сыном, носителем ее памяти, и даже больше, чем памяти. Ее сын, вновь зачатый, заново рожденный — словно дар Меконга. Она ревниво запиралась с ним в комнате на другом конце дома и не подпускала близко ни Золотую Ночь — Волчью Пасть, ни Сентября. Ибо дитя, столь щедро пожалованное, столь сказочно одаренное этим иным языком, делалось ее безраздельной собственностью. Он становился для нее даже больше, чем сыном, — народом, географией, климатом. Делался божеством. Дивным даром Меконга. Становился театром теней, где ее память наконец собиралась воедино. Она окуривала его дымом благовоных палочек, натыкав их повсюду, словно вокруг изображения Будды. Словно окружив лесом серых неосязаемых деревьев.
Затем начинался спад паводка. Чужая речь затухала в нем, уходила слово за словом, возвращалась в забвение. По мере этого оттока ребенок погружался в изнеможение, пронизанное лихорадками, страхами, кошмарами. И Маго постепенно отстранялась от сына; гасила благовония и в конце концов выгоняла его из священной комнаты. Вновь отвергала его. Он опять становился всего лишь маленькой макакой. Всего лишь ребенком, впавшим в немилость, — ведь дар Меконга покинул его. Он снова мог говорить лишь на заурядном, пошлом языке для непосвященных, который она терпеть не могла.
Только брат был тогда с ним рядом, ждал его возвращения, дарил свою нежность, омывал лицо свежей водой, чтобы избавить от едкого пота. Только Сентябрь умел сказать ему: «Не бойся ничего, я здесь. Как только ты поправишься, мы опять станем играть в тени больших деревьев. Мы оба говорим на одном языке. Я буду рассказывать тебе сказки, и ты забудешь крики богов нашей матери». Но Октябрь, хоть ему и удавалось забыть язык этих чужих богов, не забывал их яростного прихода и весь год жил в смутном ужасе перед их возвращением.
3
Болезнь Полины длилась много месяцев, и все это время она провела взаперти, в своей комнате с закрытыми ставнями. Но потом однажды утром встала, закуталась в большую красно-оранжевую кашемировую шаль, которую Батист подарил ей на рождение Шарля-Виктора, и приоткрыла жалюзи. Свет ослепил ее, она зашаталась. Но осталась стоять в оконном проеме, полузакрыв глаза, скрестив руки на груди. Ее тело медленно возвращало себе осанку и равновесие, вновь обретало свои чувства. Она увидела вдалеке, как синие, почти фиолетовые леса стряхивают с себя последние ночные тени и запускают в небо стаи крикливых ворон. Земля показалась ей розовой. На дороге она заметила силуэт какого-то мужчины; узнала Золотую Ночь — Волчью Пасть. Ей вдруг вспомнилась их первая встреча, как просто он встретил ее, когда во время войны она пришла искать убежища на его ферме. Он шел на свои поля. Вороны пролетели над ним, свернули к прудам, потом исчезли. Золотая Ночь — Волчья Пасть, ее свекор. Вдруг ее охватило великое сострадание к этому старику, пораженному забвением и гневом, которого так часто выбрасывало на самую кромку смерти, не давая, однако, утонуть окончательно. Что за мысли обуревали его? Но, быть может, у него уже и не было мыслей. Он всегда шел напрямик, шагал ровно и крепко работал. Тянул лямку на обочине времени. Но какая необходимость, спрашивала она себя, заставляет его продолжать это существование? Что за сила упрямо не отпускает его из жизни, исполненной стойкости и горечи, — рок, судьба? Или же это какая-то тайная, непонятная и ужасная милость, которую Бог обрушивает на людей? Но в тот миг, когда Золотая Ночь — Волчья Пасть сошел с дороги и углубился в свои поля, мысли о нем покинули Полину. Она дрожала от этого мельком увиденного погожего дня в конце зимы, от всего этого света, такого ясного и бодрящего, почувствованного кончиками пальцев, кожей лица. Ее внимание еще не могло сосредоточиться, мысли путались и перескакивали с одного на другое. Она двигалась наощупь всем своим телом и умом к этому возврату жизни, воздуха и света, который мягко проникал сквозь полуоткрытые решетчатые ставни. Она только что очнулась от своего долгого, смертного недуга, и чувствовала себя еще очень слабой, как женщина после родов. Она придвинула стул к окну и села там, положив руки на колени, ладонями кверху. «Что же теперь со мной будет? — подумала она, даже не ища ответа на свой вопрос. — Значит, жизнь продолжается, и мне надо следовать за ней? Значит, я не умерла от смерти моего сына? Я здесь, я выжила, как старый Золотая Ночь — Волчья Пасть выжил после всех своих потерь. Что же мне делать с этой отсрочкой, на что мне она? Смилуется ли наконец Бог над нами?.. Бог?.. До чего все вдруг кажется странным, даже эта мысль о Боге… Странным и тихим… Безразличным…» Она закрыла глаза и задремала.