Таким образом, в отношении обоих русских я проявил недостойные тщеславие и зависть.
Это наводит меня на мысль о том, что на самом деле я восторгаюсь проявлением подобной естественной алчности. Я бы хотел брать у жизни все с таким же самозабвением, с каким эти покупатели хватают товары в магазине. К черту культуру и цивилизацию! Будем брать все выставленные на продажу удовольствия! Возьмем Павлову (я был не прочь, когда смотрел ее танец). Возьмем другую петербурженку — Лу Саломе. Возьмем Иветту Жильбер, восхитительную chanteuse
[25]
, которую я обожал со своих парижских времен. Возьмем Анну, Софи, Матильду (я как-то написал Флиссу о дочерях: «Все они — мои!»). Возьмем все и вся. Мне нужно было больше брать пример с моего эгоиста-отца, легко шагавшего по жизни. А я жег полночную лампаду, грызя гранит науки, чтобы стать достойным сыном своей матери. Как и всякая еврейская мать, она жила за счет своего умного, образованного сына. Всю мою жизнь она деспотической тенью простояла у меня за спиной, со временем все больше и больше становясь похожей на задубевшую, горбоносую сицилийскую каргу-мафиози.
В этом сновидении квинтэссенция процесса видения сна. В нашей сознательной жизни нам все приходится просить у продавцов. Как неловко было покупать презервативы! А в бессознательном мы просто кидаем все подряд в просторную тележку либидо. Магазин предлагает деликатесы со всего света: из Италии, Франции, России, Индии, Китая, Японии… Я хотел все.
Словно для того чтобы подчеркнуть это абсолютное изобилие, в памяти всплывает другой фрагмент. В очереди в кассу (а их несколько) перед Анной стоит женщина, в ее тележке — целая гора покупок, а сверху лежит журнал. Называется он Cosmopolitan, на яркой обложке фото красивой девицы. У ее улыбающихся губ надписи: «Счастливы ли вы так, как заслуживаете?», «Хорошо ли он усвоил программу начальной школы?», «Месячные с улыбкой» и «Всем ли нужны одиночки?».
Вместо рога изобилия из этого сна у меня была игра в тарок у Леопольда в субботу по вечерам! А все остальное — долг. Обязанности. Вставать в семь. С восьми до часу — пациенты. Ровно в час — обед. Прогулка за сигарами. Опять пациенты с трех до девяти. Ужин, после чего легкий моцион в сопровождении одного из членов семьи или быстрая партия в картишки, чтобы развлечь Минну. Потом — читать, писать, редактировать до часу ночи. Каждую субботу двухчасовая лекция в университете. Каждое воскресенье — утренний визит к матери, а потом переписка.
А по ночам тоже работа — смотреть и анализировать сны!
На Венерины утехи и времени не остается.
Но, по крайней мере, в венских книжных магазинчиках, антикварных лавках и кондитерских витала восхитительная атмосфера обходительности, которой начисто лишены все эти ломящиеся от изобилия громадные магазины.
Вот что я еще заметил: «покупатели», которые должны были бы выглядеть счастливыми, имели довольно кислый вид. Как я говорил Отто Бауэру, все дело здесь в том, что люди не хотят быть счастливыми. Отто меня не слушал. Освободившись из русского плена, он работал с зятем этого мерзавца Адлера, моим школьным приятелем, потом стал вождем социалистов, но в конце концов потерпел крах. Отто вел сложную двойную жизнь, наподобие того другого социалиста — Либермана, любовника Елены, и умер совершенно сломленным через год после Аншлюса. А его сестра, моя «Дора», осталась в живых и теперь попивает шампанское и поигрывает в бридж!
До чего же некоторые из кожи вон лезут, пытаясь осчастливить людей!
Анна, которая может довольствоваться хлебом, молоком, сыром и квубницкой, пошла в меня. Она может писать мои мемуары. Она знает, что у меня на уме. Ребенок — это мать взрослого.
Той же ночью, позже, мы с Анной в художественной галерее. Разглядываем холст, изображающий обнаженную молодую женщину с широко разведенными ногами.
— Это Лусиан, — говорит она мне. — Дочку свою написал. Он всех своих дочерей пишет в таком виде — всех своих разноперых и разбежавшихся по миру дочерей. А еще — своих жен, подружек, трансвеститов, художников. Я это не одобряю. Это какой-то детский протест, словно он демонстрирует свое пренебрежение всеми нравственными запретами.
Лусиан — сын Эрнста. Ему только семнадцать, и ладить с ним трудновато. Я знаю, что у него, как и у отца, талант художника. Я убеждал Эрнста в том, что искусство — слишком ненадежная профессия. Наверно, я чувствую вину за это, а его сын появляется в моем сне по принципу компенсации. Что касается выбора темы, сексуальное изобилие…
глава 41
Странно, что в этих смертных снах рефреном звучит тема Америки. В следующем сне (увиденном в гостинице на берегу Рейна) я возвратился в Хэмпстед. Анна — старая, седая, дряхлая Анна — вела эмоциональный разговор с каким-то нагловатым американским профессором. Профессор, готовящий к изданию мою переписку с Флиссом (глупость какая — ведь Мари Бонапарт, купившая эти письма у агента, никогда бы не выпустила их из рук!), в довольно убедительной манере объяснял Анне, что все, на чем покоится психоанализ, ошибочно, а я — человек, предавший истину. Анна возражала и плакала.
Если верить достопочтенному профессору, то вот в чем состоит мое предательство: я делаю вид, будто убежден, что рассказы моих пациентов о том, как их совращали в детстве, на самом деле — всего лишь прикрытие их собственных ранних фантазий. Он сказал, что тем самым я вводил людей в заблуждение относительно фактической распространенности кровосмешения в Вене или где бы то ни было. Я искажал правду, заявил он Анне, главным образом из страха вызвать скандал. (Как будто венская буржуазия или все остальные стали бы счастливее, узнав, что мечтают переспать со своими матерями и отцами!)
Визит профессора закончился бурно: Анна выставила его за дверь, а он угрожал обратиться в суд.
Я попытался успокоить Анну, но она была безутешна. Он пытался уничтожить эдипов комплекс, сказала она, уничтожить меня. Она уже представляла себе эту новую охоту на ведьм — все отцы под подозрением, а детей насильно отрывают от семей, чтобы подвергнуть болезненному и унизительному обследованию.
— Вспомни, как ты любил качать нас, своих дочерей, на коленях, даже когда мы подросли! И как нам это нравилось. Но конечно, — добавила она, вытирая глаза, — теперь почти не осталось настоящих семей. Так много распавшихся браков, так много матерей-одиночек…
Я просыпаюсь в предрассветной мгле и зажигаю свечной огарок. Думаю, нет ничего удивительного в том, что один из моих смертных снов ставит под сомнение самую суть моей науки. Не могу рассчитывать, что все будут так же великодушны, как X. Д. или Брайер. Нет сомнения, что люди предпочтут принести патриарха в жертву. Надо предупредить Анну, чтобы она была готова к этому. Нападки на меня, как и во сне, начнутся, вероятно, в Америке.
Анна считает, что американский профессор, которому она доверяла, предал ее. А меня предала мой друг принцесса. Моя жизнь была полна предательств; в конечном счете, доверять можно только членам своей семьи.