Я качаю головой.
— Если хочешь, доктор Шур…
— Нет. Мне нужна только ты.
И добавляю, что, кажется, морфий хорошенько прочистил мне мозги.
В этот миг чуть приоткрытая дверь распахивается; врывается Люн и радостно подбегает ко мне, виляя хвостом. Я смеюсь и треплю ее за ушами. Наверно, от меня пахнет уже не так отвратительно, говорю я. Анна соглашается, а потом вспыхивает от неловкости.
Она принимается плакать:
— Тебе лучше! Ты будешь жить!
— Давай не будем преувеличивать.
Я шепчу ей, что должен кое в чем признаться. Я залез в ее стол на Берггассе, 19, взял ее рассказ и прочел. Тот самый, где мы с ней женаты.
Она вспыхивает как маков цвет.
— Господи, эта моя wilde Phantasie
[11]
. Папа, мне так стыдно!
— Нет-нет, это мне должно быть стыдно. Я прочел только две главы, а дальше не стал. Но мне все равно нет оправдания… Хотя уж лучше скажу тебе всю правду. Я прекратил чтение, потому что боялся узнать, как много тебе известно. О том, что было между нами в тот год.
Румянец на ее бледных щеках разгорается еще сильнее:
— Я знала только то, что вы внезапно очень сблизились. А потом очень злились и дулись друг на друга. Я слышала звуки из вашей спальни. Это все. Я думала, что вы, может быть, занимаетесь любовью.
— Да, мы занимались любовью, — признаюсь я. — Но это единственный раз, когда я изменил тебе, Анна. В том году, я хочу сказать. Это продолжалось всего несколько месяцев. И очень нерегулярно. Правда, еще случалось и с твоей тетей Минной, на отдыхе.
Анна криво улыбается:
— Я догадывалась. Я знала, что у тебя это несерьезно. — Она презрительно фыркает.
— Ты о многом догадывалась, но не обо всем.
— И конечно же, я помню эту сцену с…
— …Герром Бауэром. Ну уж это-то ты не могла забыть!
— Да. Это было ужасно. Но теперь все быльем поросло. — Она меняет тему, стряхивая с себя неприятное воспоминание, как промокшая собака — воду; у нас были гости — Стефан Цвейг и Вольфганг Паули. Они смотрели на меня с предсмертной тоской. — Паули, — говорит она, — сказал мне что-то совершенно ужасное. Он говорил по телефону с Эйнштейном. Эйнштейн считает, что возможно создание атомной бомбы огромной разрушительной силы…
— Более разрушительной, чем отлученные от груди младенцы госпожи Кляйн
{88}? — иронично спрашиваю я.
— Гораздо более разрушительной! Она, кстати, написала маме — выразила свои соболезнования. Какая нахалка!
— Что ж поделаешь… Ты ее прости, прости. Нет, не прощай.
— Не буду. Этот акцент на материнское влияние — чистая нелепица. У матерей почти нет влияния, кроме как в качестве объекта желания для младенцев мужского пола. Ты об этом сказал гораздо больше, чем кто-либо другой. Джон Стюарт Милль
{89} в своей биографии ни слова не говорит о матери, а когда думаешь о «Жизненном пути»…
{90}
— Но госпожу Кляйн даже не кормили грудью!
Анна потупила взор.
— Нам следовало найти тебе кормилицу, Анна. Это было наше упущение.
— Это не важно. Так вот, я говорила о том, что Эйнштейн сказал Паули. Эйнштейн говорил с одним банкиром, который потом обратился к президенту Рузвельту, и Рузвельт приказал создать специальную исследовательскую группу. Ведь если нацисты создадут эту бомбу первыми, ясно, что… Паули сказал, что ты еще счастливо отделаешься, если успеешь уйти из этого несчастного мира.
Сальвадор Дали тоже написал. Он с большим удовольствием вспоминал свой прошлогодний приезд к нам. Столько людей написали. У нее все вечера были заняты — отвечала на письма.
Сегодня ночью ей приснилось, что американца по имени Фриц Кун интернировали за откровенно пронацистские и антисемитские взгляды. Сновидение ее расстроило и озадачило. Она проснулась с мыслью, что не сможет рассказать мне этот сон.
Она кладет голову мне на грудь. Я провожу рукой по ее прекрасным темным волосам. От ее тяжести мне становится трудно дышать. Прошу расстегнуть мне пуговицу. Ее пальцы, нежно копошащиеся у моего горла, это пальцы моей матери.
— У тебя есть причина ненавидеть меня, дорогая.
— Нет такой причины! Нет!
Отчетливо помню ее на кушетке — рука закинута за голову и закрывает лицо. Волосы перехвачены красной резинкой, как у школьницы. Другая рука атакует живот — Анна пересказывает свои сновидения, в которых ее бьют. Или она сама бьет, сражается с мужским мечом в руках. Или о том, как бьют ребенка… В моей нежной Анне было много жестокости. Она до сих пор любит читать детективные истории: чем страшнее, чем больше трупов, тем ей интереснее.
Она прикрывала свою жестокость сентиментальностью, писанием «сладеньких» рассказов. Она в этих рассказах всегда выступала в роли мужчины.
Как она вспыхнула, когда впервые выдавила из себя, что испытывает позыв к мастурбации.
— Я ревную тебя к Софи — ты уходишь к ней, — шепчет она. Видя, что я медлю с ответом, она продолжает: — Меня сильно задело, что ты не разрешил мне приехать на ее свадьбу.
— Я считал, что тебе следует остаться в Мерано; ты перетрудилась, к тому же была больна.
— Знаю, но мне следовало бы приехать. Ты в том своем послании даже советовал мне не писать каждый день. Вроде чтобы я не переутомлялась, но я решила — ты не хочешь, чтобы я тебе мешала.
— Как глупо, Анна!
— Шесть месяцев! Немалый срок. И все же, — добавляет она более мягким голосом, — ты плакал, когда я вернулась домой после того миленького посещения гестапо.
— Да, я плакал.
— После отъезда Софи с Максом ты был так подавлен. У тебя оставалась одна я. Но я для тебя немного значила, если ты был в такой депрессии. Твой «комплекс Софи»! — Она злобно усмехается.
— Дело было не только в Софи. Вспомни, тогда ушли и другие. Юнг, Штекель.
— Да, конечно! Но признайся, больше всего ты был расстроен из-за Софи. Я читала твое эссе о трех ларцах.
{91} «Тщетно старик жаждет женской любви, какую когда-то давала ему мать; теперь лишь третья из Парок — молчаливая Богиня Смерти — примет его в свои объятия». Я была третьей; я думала, что означаю для тебя только смерть.
— И вот ты здесь… Анна-Корделия…
— И вот я здесь.
Я пытаюсь ее разубедить:
— Я безумно скучал по тебе всякий раз, когда ты уезжала. Например, когда гостила у Джонса и его любовницы в Англии. Когда разразилась война, я был в ужасе от мысли, что тебя могут интернировать.