Когорты мертвых поведет.
Импровизатор умолк, но его руки по-прежнему были скрещены на груди; в этот раз плеск публики тишины не нарушил. Чарский, чувствуя, что в душной зале его охватывает нездоровая теплота, отер лоб, одновременно мельком глянув через плечо. Некая дама с болезненно-желтым цветом лица напряженно смотрела прямо на него. Поймав его взгляд, она жеманно улыбнулась, а Чарский резко отвернулся и стал глядеть только на подмостки. Он знал ее слишком хорошо; это была одна из тех несчастных женщин, которые преследовали его своими тщетными притязаниями лишь потому, что он был поэт, а они не могли придумать для себя занятия лучше. Теперь, когда он узнал, что ее внимание направлено по большей части на него, а не на импровизатора, он ощущал сильнейшее раздражение. Но импровизация возобновилась, и Чарский тотчас же перенесся в своем воображении в египетский чертог.
Критон, питомец муз и неги,
В ночи, что не познает дня,
За песнью песнь об их ночлеге
Вонзает в сердце из огня.
Но где же мужеская сила?
Ее не лира ль поглотила?
Секира размахнулась всласть —
Так не пора ли ей упасть?
Царица песнью польщена,
Но час спустя – и смущена.
Сомненья, скорбные гонцы,
Со всех являются сторон:
Ужели страстные сосцы
Увядшими считает он?
Плоть, что свежее, чем весна, —
Ужель поблекла и она?
Ужели кажется ему:
Краса ее ушла во тьму?
Но нет – он знает, что заря
Наступит, как ни далека;
Оленьей ласкою даря,
Змеей виясь, она пока
Все чары расточает зря:
Недвижима его рука.
Ее он видит красоту,
Но сбит, как лебедь, на лету.
Увидев свет в очах царицы,
Он весь в предчувствии денницы;
Ласк шелковистых щедрый дар
Внушает: близится удар…
Что за урон ее гордыне!
Ведь с Суламифью никогда
Такого не было; доныне
И с ней – подобного стыда!
Все перепробовав, царица
Чуть дремлет… Небо уж сребрится.
Критон, однако ж, был поэтом:
В воображаемых мирах
Он видел прах весенним цветом,
А там, где цвет, он видел прах.
Страж черной статуей застыл,
В дверном проеме встав понуро;
Критону – что его фигура?!
Он вновь обрел весь прежний пыл.
Киприда ль жертве даровала
В последний раз любовный жар,
Чтоб в громе страстного обвала
Забыл про смертный он удар;
Исход ли ночи успокоил;
Секиры ли недвижной вид
Все силы мужества удвоил,
Отвлек от лепета Харит;
Иль вид царицы обнаженной,
В любовных битвах искушенной, —
Кто знает, в чем здесь дело? Взрыв,
Сметая все, пожар рождает;
Она проснулась, повторив
Все ласки прежние; рыдает
Критон от счастья; а она
В его объятьях тихо тает,
Но думой горькою полна,
Печальным знаньем, что возврата
К цветенью нет: она когда-то,
Как все, издаст последний стон
И в землю ляжет, как Критон.
Лицо импровизатора, до той поры бледное, пылало теперь лихорадочным жаром; глаза его дико сверкали; рубашка была мокра от пота, а белое горло под черной бородой спазматически двигалось, словно кружевной воротник был разорван, чтобы обнажить его шею для топора или гильотины. Насухо отерев лоб платком, импровизатор вернулся к своей теме.
Затем весь день спала царица:
Ведь этой ночью ей опять
Придется в ласках не скупиться —
Пора и юношу обнять.
Бьет полночь; лик его чудесен
Настолько, что весь мир ей тесен!
Ее язык укоренился
В его устах, и их слюна,
Дыханье, пот, что вмиг пролился,
В одно сливаются. Она
В восторге полном: что за чудо!
Юнец, но знает – все! Откуда?
(А Мардиан на страже дремлет,
Стенаньям сладостным не внемлет,
В его виденьях – флейты звук,
Змеи качающейся жало:
Смерть от земных избавит мук…)
Она его в объятьях сжала,
И их тела переплелись,
В едином пламени сгорая;
То вдруг грубея – берегись! —
То нежно, трепетно лаская,
Он доказал едва ль не в миг,
Что он – способный ученик.
Он часто верх берет над нею
И, хоть нельзя сравнить их лет,
Готов затеей на затею
Ответить: здесь различий нет.
Забыт Антоний, Цезарь тоже,
Она – невеста вновь, и с ней
Вновь делит сладостное ложе
Брат – незабвенный Птолемей.
В ту пору сын рожден был ею,
Во всем подобный Птолемею —
Лица тончайшей лепкой схожий
И эбонитовою кожей.
Расстаться с ним пришлось тогда,
Отдав рабу, что был так верен…
Гнев императорский – безмерен!
Но в сердце – с ней он был всегда.
И вот он здесь – горит любовью,
Не ведая, что связан кровью.
Вот эта родинка на лбу
Знакома ей еще с рожденья —
Войдут ли в душу угрызенья,
Что рушит юноши судьбу?
При страшном вызове своем
Она подумала ль о нем?
А может, полагала просто,
Что сын, пусть окажись он тут,
Не мог бы быть такого роста?
Но быстро в Азии растут!
Иль крови царской достояньем
Она считала пыл и страсть
И вызов был рожден желаньем
На нем свою проверить власть?
А может быть, боязнь стареть
Внушила ей, подспудно зрея,
Красу свою суметь узреть
В чертах другого Птолемея?..
Но несомненно, что она
Все наслаждения до дна
С ним испивает до рассвета,
Шепча: «Неповторимо это…»
Заре ж, как Ирас, алогубой,
Что лишь маячит впереди,
Придется ныне дланью грубой
Отнять счастливца от груди:
Будь он племянник ей, иль сын,
Иль страстный друг – ответ един.
Но чуть вершина эвкалипта
Под утро сделалась видна,
Поднялся сын звезды Египта,
Поднес прохладного вина:
«За ночь свершившуюся нашу!
Дабы прошел упадок сил!»