– И это она говорит нам, неудачникам, остающимся прозябать в провинции, – якобы смиренно вздохнул отец. – Погоди, попадешь в большой мир, переменишь мнение.
– Я никогда своего мнения не меняю. Мы не первый день знакомы, и ты прекрасно знаешь, что миллионы и слава для меня ничто, ни вот столечко.– И она показала отцу аккуратно подпиленный ноготь.
– Поглядим, время покажет, – улыбался отец, но уже не косился на экран, с которого призывали готовиться к весеннему севу.
– Я своих друзей не забываю. И заявляю вам с полной ответственностью, что, если только поеду, еще в этом году приглашу к себе Петра на каникулы. Слышишь, Петр, ну чего ты прилип к окошку? Хочешь ко мне в Америку?
– Кто б не хотел, – тихо сказала мама.
– Помолчи, я его спрашиваю. Оглох?
– Я слушаю.
– Хочешь приехать ко мне на каникулы?
А я в этот момент и сам не знал, хочу ли поехать на каникулы в Калифорнию. Наш сосед-калека враскорячку, с трудом переставляя костыли, брел по снежному месиву к подъезду.
Цецилия побагровела от гнева. На ее длинной шее вспухли белые веревки жил; на меня она смотрела взглядом хищной птицы. И я сказал, перемогая хрипоту:
– Хочу.
– Вижу, большого желания у тебя нет.
– Я очень хочу побывать в Калифорнии.
И явственно услышал, как родители вздохнули с облегчением.
– Если эта комета в нас не врежется, – вполголоса добавил отец.
Потом Цецилия ушла, поскольку спешила за какой-то анкетой, которую надо было срочно заполнить. Она еще что-то прокричала с лестницы, потом, вероятно уже внизу, отчитала нашего дворника за то, что тот не убирает снег, наконец вылетела на улицу и принялась ловить такси, отчаянно махая рукой каждой проезжающей мимо машине, а машины с перепугу резко тормозили, и их заносило.
Мы все сидели молча, только телевизор без устали тараторил о каких-то невероятных достижениях современного сельского хозяйства.
– Вот тебе, – вдруг глухо произнес отец. От их, то есть его и маминого, деланого оживления не осталось и следа. – Каждый в конце концов дожидается своего.
И опять замолчал. Мама собирала чашки.
– Охота жить пропадает,– сердито добавил он.
– Ей легко… Одна, детей нет, может в любой момент принять самое рискованное решение.
– Знаешь, у меня такое чувство, будто меня вытолкнули из жизни. Ты не представляешь, что со мной творится.
– Не думай об этом. Зачем раньше времени отчаиваться? Все проходит, и это недоброе время пройдет.
– Я уже боюсь встречать на улице знакомых. У всех какие-то планы, какие-то возможности, перспективы, а у меня что?
– Найдешь ты работу, увидишь. Может, даже лучше прежней.
– Нет, нет. Что-то в моей жизни сломалось. Не забывай, мы уже не молоды. Знаешь, меня теперь не оставляет мысль, что все хорошее позади, а впереди только наклонная плоскость.
– Потому что ты сидишь дома и ноешь. Сходи куда-нибудь, развейся, перестань об этом дуг мать.
Отец помолчал, и в этом его молчании было что-то странное, ожесточенное.
– Меня пугает жизнь, которую осталось прожить.
– Ох уж эти твои страхи!
– Нет, ты ничегошеньки не понимаешь! – с неожиданной злостью бросил отец. – Чего я в жизни добился? Разве я не старался? Недосыпал, недоедал… А что толку?
– Другим еще хуже. Сколько на свете одиноких несчастных людей. И живут как-то.
– Утешила, – фыркнул отец.
– Петр, – сказала мама. – Пойди к Зосеньке в комнату и выгляни во двор. Может, кто-нибудь из ребят гуляет. Вышел бы, подышал свежим воздухом.
А я все еще ломал голову над тем, как распорядиться своими шестьюдесятью злотыми. К тому же надо было прислушиваться к телефонным звонкам. Вдруг со студии все-таки позвонят. Хотя отец прав, когда говорит о невезении. «Интеллигентным людям не должно везти», – как будто произнес кто-то голосом Цецилии. Пожалуй, заработанные деньги пока нужно просто отложить. Похоже, отец перестал ждать комету. Странно. Ведь именно сейчас это было бы для него избавлением.
Во дворе ничего заслуживающего внимания я не увидел. Отец Буйвола стенал над своей машиной, стоявшей на ободах в довольно глубоком снегу, Субчик, как каждый день, колотил футбольным мячом об стену, малыши лепили снежную бабу, которая быстро таяла. Я – безо всякого, честно говоря, интереса – вытащил из-под матраса дневник пани Зофьи и раскрыл его на последней странице, по краям разрисованной какими-то цветами и травами.
"Мы с Зютой пошли в театр (дальше что-то было старательно зачеркнуто). Сидели на очень хороших местах, потому что Зютин отец работает в муниципалитете. Мальчишки из тринадцатого лицея беспрерывно бросали в нас с балкона фантики от каких-то идиотских конфет. Наверно, Зюта их провоцировала своим кретинским хихиканьем, она все время хихикает, не удержалась даже, когда ей выдали аттестат, где было написано, что она остается на второй год.
И тут вдруг наступила эта минута, этот, наверно, самый важный в моей жизни момент. Переломный! Кто б мог подумать. Мне ни капельки не хотелось идти в театр. Тоска, не сравнить с кино или телевидением. Итак, пурпурный свет на занавесе погас, как будто оборвалась моя прежняя жизнь.
И я увидела на сцене Его. Никогда раньше я Его не видела, но сразу почувствовала укол в сердце и чуть не вскрикнула, но только схватила за руку Зюту, которая все не могла успокоиться и продолжала хихикать. Он заговорил звучным мужским голосом, откинув назад голову с длинными золотыми волосами. Сколько в этом было гордости, силы, решительности! А его партнерша, старая мымра, притворялась, что вовсе Его не слушает. Теперь, когда я знаю о Нем все, меня это нисколько не удивляет. Потому что она – Его жена. По словам Гражины, сущая ведьма. Весь театр ее ненавидит. А Гражина не сплетница. Ее дядя в этом театре декоратор. Так что Он, кажется, ужасно несчастлив (естественно, не Гражикин дядя).
Я купила Его пластинку. Стихи разных поэтов. Когда мне плохо, когда накатывает хандра, я ставлю пластинку и слушаю Его металлический голос, в котором отражается целая гамма глубоких чувств. И тогда мне кажется, что Он обращается только ко мне, одной-единственной, и ужасно хочется Его утешить, погладить Его волнистую шевелюру строптивого мальчишки. Я поймала себя на том, что вслух разговариваю сама с собой. А вчера ночью проснулась и ни с того ни с сего разревелась".
Открылась дверь. Я едва успел сунуть дневник обратно под матрас. На пороге стояла пани Зофья в своем дурацком платье длиной с мужскую жилетку. Лицо ее под пышным начесом было бледным, как у привидения.
– Ты, хам! – крикнула она. – Кто тебе разрешил рыться в моих вещах?
Объяснить, что я без злого умысла, что я прекрасно понимаю людские слабости и сочувствую ей, я не успел. Пани Зофья дала мне такого пинка, что я вылетел в коридор.