Моей матери, моему отцу,
Сандрине
и Саше — моему доброму приятелю
и хорошему человеку.
1
Когда мать поглядывала на меня, сразу вспоминался Каин — таким тяжелым был этот взгляд. Было утро. Я сидел за столом в кухне и читал. Мама месила тесто на мацу. Ореол волос делал ее похожей на ангела во трудах. Поворачивая голову, я видел только ее прекрасный профиль, но сразу же снова утыкался в книгу, уверенный, что она по-прежнему настороже.
На дворе надрывался в лае Блихте. Вдруг странное видение вспыхнуло в мозгу, и я воскликнул:
— Не надо, не делай этого!
Мама испуганно вздрогнула, как будто устами моими заговорил дьявол.
— Что такое? — вскрикнула она.
Я не ответил. Казалось, что череп мой раскалывается. Мне привиделось, будто мама перерезала Блихте горло! Инстинктивно я чувствовал, что лучше об этом не говорить. Если мама узнает о моем безумии, это сразит ее наповал.
— Я просто говорил сам с собою, мама. Я сказал себе: «Только не делай этого, Натан, не закрывай книгу, пока не дочитаешь до конца страницы!»
Нет, убедить ее мне не удалось. Уверенность в том, что я соврал, лишила мамино лицо обычной строгой прелести, придававшей ей сходство с иконами Богородицы — теми, которые Шмулик тайком показывал нам в школе. Испуг сделал ее лицо неузнаваемым. Она уперлась в меня холодным взглядом и шагнула к столу.
Кухонный нож, зажатый в вытянутой руке, поблескивал в свете лампы. Тут мне и конец.
Но случилось чудо. Вошел отец и воскликнул:
— Беньямин умер!
И обо мне сразу забыли.
Оказавшись наконец в своей комнате и с головой забравшись под одеяло, я смог перевести дух. Маме не удалось заставить меня признаться, какие дикие мысли приходят мне в голову. Скажи я откровенно — и было бы то же, что и в тот день, когда я осмелился возразить отцу. Дом трясся. Я до сих пор помню, как мама рыдала над моей иссеченной до крови задницей.
Наказание было вдвойне свирепым, поскольку я еще и упорствовал. Натягивая штаны, я вроде бы заметил, как по щеке отца скатилась слеза, но и сейчас не поручусь, что то не был просто обман зрения.
Сквозь стенку до меня доносились сердитые голоса. Папа упрекал маму в излишней благосклонности к Беньямину. Мама ожесточенно возражала: «А кто же, кроме меня, займется похоронами?» Пока Беньямин был жив, вокруг него страсти так и кипели, а умер — и сердца остались холодны. Удастся ли хоть набрать десять мужчин, чтобы прочитать над покойником «Кадиш»? Хлопала дверь, вопли становились все громче, сыпались взаимные обвинения. Конец света — и все. Я заткнул уши.
Эти ссоры, все более частые, приводили меня в ужас. Обидные слова, оскорбления, бросаемые в лицо, эхом отражались в моей душе и сеяли в ней тревогу и уныние. Однажды — уже не помню, кто это сказал, мама или папа, — я услышал, что до моего рождения все было иначе. Узнав, что это я разбил их былое счастье, я понял, что не имею права на существование. Я был лишним на этой земле. С той поры любой, самый безобидный спор родителей звучал в моих ушах упреком.
Я сунул голову под подушку и теперь слышал только смутный гул, как от отдаленной канонады. Мысли вновь завели под черепом бешеный хоровод, прерванный папиным приходом. Нет, мое видение не было галлюцинацией, и не злые духи охотились за моей душой. Я знал историю дяди Беньямина и понимал, что мне суждено пропасть, как и ему.
Приступу безумия, постигшему меня, не удалось спрятаться в тени дядиного катафалка. Поздно вечером после похорон мама вошла ко мне, присела на кровать и потрясла за плечо. Я покрепче стиснул веки, но она поднесла свечу к моим глазам: «Проснись, Нат, я же знаю, что ты не спишь!» Я повернулся, притворно зевая, в наивной вере, что настоящая мать не станет нарушать сон своего дитяти — разве что дом загорится. «Нат, не притворяйся!» Я приоткрыл глаза. Блики свечи заставляли мамино лицо дрожать. Меня испугала ее тень. Так же страшно мне было, когда на площади местечка крутили кино «Проклятие Карпат». Героиня фильма преследовала меня по ночам: грозный вид, мертвенно-бледное лицо, черные круги вокруг глаз…
— Нат, — снова заговорила мама, — помнишь, что ты хотел сказать перед тем, как мы узнали о кончине дяди Беньямина?
— Я тебе уже все объяснил…
— Нат, погляди мне прямо в глаза и поклянись, что сказал правду!
Я ответил на гневный, прекрасный взгляд моей матери самым искренним взглядом. Так, подчиняясь сладостнейшему из соблазнов и сохраняя полное спокойствие, я впервые в жизни солгал не себе самому, а кому-то другому.
Каждый день, когда заканчивались занятия, дядя Беньямин поджидал меня у выхода из школы, прячась за большим кипарисом. Если дети замечали его, то сразу принимались бросаться камнями. Матери, пришедшие за своими отпрысками, плевали ему в лицо, грозили кулаками — с ним обращались, как с сумасшедшим. Беньямин убегал, прихрамывая. Иногда сам директор школы бежал следом, призывая на его голову самые страшные беды.
Он был всеобщим врагом, отверженным.
Я догонял дядю на вершине холма, возвышавшегося над местечком. Мы молча садились на старую скамью около мельницы. Вдали заходило солнце, в последних лучах поблескивали излучины речки, вьющейся по долине. Беньямин на мгновение сжимал мою руку и вновь отпускал. Больше ничего не происходило. Мы молчали и глядели на горизонт. Когда наступала темнота, расходились с ощущением, что долго и содержательно беседовали, хотя всего лишь обменивались взглядами.
В канун Пасхи дядю нашли с перерезанным горлом, с выколотыми глазами; уши ему отрезали и засунули в рот. «Чем грешил, от того и умер», — назидательно сказал отец удрученной маме. Но только ли о потере брата плакала мама? Уж не оплакивала ли она и мою судьбу?
Она знала, какие тесные узы связывали нас с Беньямином. Возможно, мама опасалась, что его безумие заразительно или передается по наследству? Кто знает, не она ли сама наградила меня этим геном? У нашего народа ведь все передается по материнской линии.
Жизнь вошла в привычную колею. Но иногда по вечерам мама окидывала меня мрачным взглядом, словно не узнавая своего дорогого сыночка. Однажды она пробормотала: «Ты с ним часто говорил, со старым Беньямином?» Я с жаром отрицал это. Я строил из себя невинного агнца. Даже утверждал, что вместе с другими детьми прогонял его. Я задавал встречные вопросы: «Зачем ты допытываешься? Что тебя беспокоит?» Я прятался в тень подозрений и втихомолку смеялся, гордясь шитой белыми нитками, но зато собственноручно скроенной ложью.
В школе ничего не изменилось. Я продолжал высиживать на уроках, хотя и слыл лентяем среди благоразумных детей. Я стоически выдерживал нотации учителя, Гломика Всезнайки, который, стоило только задуматься, возвращал меня к действительности, больно щипая за щеку или дергая за ухо. Я страдал от болезненного неумения сосредоточиться.