«Историю, — говорит Америка, — нельзя повторить, но в нее можно играть».
«Японцем, — замечу я, — можно не только родиться, но и стать, как это случилось с моим знакомым морским пехотинцем, принявшим вместе с именем Дайдо Лури пост настоятеля дзен-буддийского монастыря, расположенного всего в ста милях от Нью-Йорка».
Не исключено, что за границей Японии больше, чем у нее дома. Аутентичность такой Японии — примерно такая же, как в фильмах Куросавы, который до тех пор пересаживал вестерн, пока он не вернулся обратно «Великолепной семеркой». Больше всего мы любим свое, когда не узнаем его в чужой упаковке. Это вроде как суши из воблы.
Русских в Японии мало. Говорят, всего семь тысяч, если не считать рыбаков на Хоккайдо, ворвавшихся однажды в женскую баню и по ошибке там выпивших. Инцидент разбирала полиция с русским разговорником сыскной службы. Первая фраза в нем звучит так: «Разрешите вас арестовать».
В Японии, как уже говорилось, русских мало, а те, что есть, говорят по-английски. Это программисты, ученые и девушки без определенных занятий. Вернее, с определенными, но так говорят из вежливости, потому что японцы нас все время боятся обидеть: «Вам и так не просто: Сталин, климат, то, се».
Русские им вежливо отвечают тем же, неискусно скрывая бешенство. Больше всего наших достает мусор: шесть контейнеров, трехлетние курсы и соседи следят, звоня на работу.
— Трудно? — спросил я у соотечественницы.
— Судите сами. Макулатуру надо разобрать, банки вымыть, горящее высушить, негорящее сплющить. То, что не горит и не тонет, мусором не является и выбросу не подлежит. Разве что по пятницам, в дни удаления от скверны. И это только начало. Здесь всегда влажно, комната в шесть татами, борщ — роскошь: свекла — сорок долларов, и не купить. Чтобы дочку в школу собрать, надо гольфы приклеить, иначе спадают, юбку линейкой отмерить, ранец очистить от запрещенного: денег, мобильника, конфет. Плюс уроки сострадания. Каждому приходится неделю побыть слепым, неделю — глухим, неделю — старым, три дня — безногим.
— А теперь, когда дочь выросла?
— Друг у нее нежнее девицы: руки бритые, ноги бритые, гладкий, как угорь.
— Совет да любовь.
— Это вряд ли. Я ему в тещи не гожусь. «Глаза, — говорит, — большие, зеленые, ноги длинные, руки длинные, страшная как смерть».
Я так и не сумел, что со мной бывает исключительно редко, полюбить Токио. А все потому, как объяснил мне живущий здесь аспирант Саша, что ездил по городу без велосипеда. Уверен, что так оно и есть, потому что, однажды заблудившись, я попал в квартал переулков, стены которых почти касались друг друга. Из-за ограды торчала голая слива, усыпанная розовыми цветами, в сумерках горели красные фонари, зазывая в кукольный ресторанчик, и по мостовой, уступая взрослым дорогу, катили дети, ловко держа одной рукой зонтик.
Но чаще я путешествую под землей, где токийцы проводят оставшуюся от работы жизнь. В метро спят, читают мангу, переписываются по телефону, тешатся видеоиграми и копят сексуальные фантазии: подземка — популярный сюжет японской порнографии. Времени хватает на все, потому что метро покрывает значительную часть архипелага. Станций столько, что, в отличие от Москвы, тут никто не помнит наизусть схему линий. Нам, безграмотным, от нее проку мало, и меня за собой водила переводчица, говорившая по-русски, акая по-московски. Девочкой она училась в русской школе и даже была первой и единственной японской пионеркой. Ради нее пришлось изменить текст пионерской клятвы. Перед лицом товарищей она обещала хранить верность сразу двум коммунистическим партиям — Советского Союза и Японии. В память об этом мы начали экскурсию с буддийского кладбища, где лежит Рихард Зорге.
— Раньше, — объяснила она, не оставляя тему, — здесь принимали в пионеры детей советских посольских работников.
Но и теперь могилу не забыли, судя по корзине свежих цветов. На плите с трехъязычной надписью я обнаружил окурок и пластмассовый стаканчик с водкой.
Утолив ностальгию, я запросил экзотики, и мы отправились в храм Мэйдзи. Император, которого считают японским Петром за то, что он просветил нацию и сделал ее опасной, удостоен целого леса в центре города. Внутри — мемориальный храм: ворота-тории из тайванских кедров и открытый, как сцена, алтарь для богослужения. День был субботним, солнечным и по астрологическому календарю счастливым, поэтому необъятный двор заполняли свадебные процессии. Гости — в костюмах и платьях, молодые — в кимоно, жрецы — в белоснежных шароварах и черных шапках из накрахмаленного шелка. Шествие открывал оркестр гагаку — с бронзовыми колокольчиками и губным органом. Все это я уже видел, но только на картинках — иллюстрациях к «Принцу Гэндзи», сделанных задолго до того, как на прибрежных болотах вырос этот сравнительно молодой город. Старину в Токио вернула экономика. Еще недавно модной считалась западная свадьба. По всей Японии настроили фальшивых церквей без крестов, но с алтарем, где венчали с фатой под Мендельсона. Кризис, однако, разорил и этот бизнес, вернув молодоженов в более дешевые синтоистские храмы.
Став свидетелем свадебных церемоний, я не удержался от расспросов. Дома, что в Америке, что в России, я робко прислушиваюсь к шепоту политической корректности. Но за границей пускаюсь во все тяжкие и выясняю скрытую от посторонних котировку женихов и невест. Чтобы узнать, кто как к кому относится, надо разобраться в устройстве брачного рынка. В Израиле, например, все евреи — братья, которые, с точки зрения заботливой свекрови, делятся на сорок категорий. Выше всего ценятся немецкие евреи — их меньше всего осталось. Американцы в хвосте, сефарды — за воротами. То же — в Скандинавии. Все, конечно, викинги, но шведы — женихи солидные, норвежцы — простоватые, датчане — сибариты, исландцы — варвары, финны — не скандинавы вовсе. Японцы женятся на японках. Исключение — корейцы.
— Хорошие хозяева, — объяснила мне переводчица, — только в Бога сильно верят.
— В какого?
— В вашего. А то у нас своих мало — в каждой роще.
— А китайцы?
— Исключено. Вероломная нация, у нас-то все на лице написано. И никаких представлений о манерах, ритуалах, приличиях. На пол сядет, ноги скрестит, меня бы мать убила.
— А американцы? — спросил я, покинув Азию.
— Открытый народ, — вздохнула собеседница, — знаешь, чего ждать. Уж лучше французы.
— Чем?
— Чем остальные, японок любят.
— Остались русские.
— Мы их любим, особенно Достоевского и Тарковского, но больше всего — Чебурашку.
— Вы и в него верите?
— Наша религия не ревнивая.
На прощание я полез фотографироваться с невестой в прокатном кимоно с журавлями. На меня не обиделись, но переводчица ласково сказала:
— Кокисин оусэй на гайдзин.
Я потребовал перевода.
— Это такое поэтическое выражение.