Напрасный мир!
С соблазнами твоими,
Со всем, чему сдается человек,
Я расстаюсь.
И Враг уступит ныне,
Я прогоню его навек!
Автоматически? Или потому, что я чувствовал, знал, что дьявол присутствует на этом собрании, в каждой молекуле тел собравшихся? Затем я дошел до такой степени исступления, что стал ясно понимать: говорящий подобные слова должен быть добродетельным; только любовь Господа спасает нас и обещает душе счастливого вечность, мысль о которой пытается истребить адское пламя. Я приложил все усилия, чтобы заставить собравшихся ненавидеть (комедиант, трагик!) эти несколько земных мгновений, порочные и унизительные минуты нашего пребывания на земле, тогда как усопший теперь имеет возможность познать и обрести бесконечность неземных существ. Так я играл. Я еще долгое время говорил, и, если бы не девушка-органист, взявшая на своем инструменте аккорд, я бы не сообразил, что моя проповедь должна закончиться, дабы выглядеть соответствующей случаю. А я ведь прекрасно знал, что эти церемонии расписаны по часам. Благо, достаточно побывал на них. Но тут старая ворона сделала мне знак. А эта органистка совсем не была простофилей! Она знала всех служивших в часовне пасторов. Она расценила мое красноречие только как повод устроить скандал с погруженной в траур семьей. И попыталась помешать. Едва прозвучало приглашение присутствовать на поминальной трапезе в ближайшем кафе – друзья усопшего уже разбились на группы, и родственники направились по направлению к бистро, а я радовался только что прожитым мгновениям, – как неожиданно два господина в штатском, схватив меня за воротник, предъявили удостоверения инспекторов судебной полиции и потащили меня к своей машине. Она позвонила-таки им, эта органистка, привыкшая к покойникам! В течение всего последовавшего затем допроса я благословлял ее. Потом я заплатил штраф, и меня освободили. Почему она донесла на меня? Может быть, испугалась, что мое красноречие не пройдет бесследно? Скорее всего она поняла, каким уникальным человеком я был, и призвала всю армию Зла, чтобы сразиться со мной.
Но сам допрос заинтриговал меня. Почему меня все же приняли за пастора? Что такого было в моем лице, в моей осанке – борода, очки в золотой оправе, слащавость, которую я умею придать своей внешности в нужный момент? – что все собравшиеся приняли меня за служителя Господа? Особенно меня интересовало то, на какого из служителей Кальвина я был тогда похож, на кого из ранее виденных и услышанных в его Церкви? Я уверен, что за это он много позже подверг меня моим земным испытаниям. Заставил меня встать на отведенное мне место так, как однажды я стал на отведенное ему; но все-таки окончательное место нашего пребывания определит Верховный Судья. На Своем Суде. И покарает меня со всей строгостью за все, что я совершил!
IX
Я изменился. Я стал замечать, что жестокие мысли преследуют меня теперь по вечерам, а утром я просыпался с таким ощущением, будто плохо спал всю ночь. В деревенском кафе я увидел женщину, которая ела, как обезьяна, поднося свою скрюченную руку к нижней губе, поднимая куски скудной пищи – сырные и хлебные корки – к своему рту; на кармане ее рубашки были вышиты такие же цветы, как на тех, что носила моя мать; видимо, женщина боялась, что у нее украдут последний кусок, она озиралась своими круглыми глазами, пытаясь определить возможного агрессора, быстро опускала руку в карман, вытаскивала из грязной дыры очередную корку и торопливо отправляла ее между зубов. Что за зрелище!
Я вспомнил зверинец, в котором мы с Полой Зосс смеялись, глядя, как шимпанзе поедает хлеб. Украдкой. Словно бедняки. Так же, как ела эта старая женщина из Сорселя. Или так же, как пил тот несчастный из кафе «Весомость».
В другой раз (но в тот же период) мы задавили автомобилем маленького олененка, и я проплакал до ужина.
Однажды в воскресный день на равнине Святой Катерины в лобовое стекло машины врезалась ворона; в зеркало заднего вида я увидел, как она проделала зигзаг, а потом упала на дорогу, несколько раз подпрыгнула, и автомобиль, следовавший в пятидесяти метрах позади нас, раздавил ее. Еще один дурной знак.
Я вновь стал бродить по кладбищам. Гюстав Р. умер 10 ноября 1976 г. В начале месяца, стоя над его могилой, я написал короткое стихотворение, по-своему посвятив его этой дате. Привожу его здесь, чтобы показать, что не совсем бездельничал в это мрачное время:
Кто ты? Кто ты, решившийся прийти на мою могилу?
Сказала тень Гюстава Р.
Разве ты не знаешь, что здесь покоятся
Останки того, что было мной,
Не привыкшие к твоим визитам?
Ты слишком шумишь, друг, слишком шаркаешь ногами.
Ты чихаешь, греясь под солнцем живых.
Бедный друг, ты лишь временно на Земле.
А я уже год не вижу света,
В своей постели уста затворив.
Однако хорошее настроение, вызванное моими собственными ощущениями от написания этого поэтического отрывка, было испорчено издателем, сообщившим в письме, что отказывается печатать рукопись романа, который я незадолго перед тем ему отправил, поскольку издательский совет решил, что он сочинен поспешно и чересчур короток. Это решение – впрочем, я уже успел договориться о публикации книги в другом издательстве, которое давно подкатывалось ко мне, – вернуло меня на землю и взбесило одновременно. Конечно, я написал сумбурное произведение, но я испытывал тогда прилив воодушевления, которому верил вплоть до момента получения отказа, ставшего заключительным звеном в опасной череде последних недель. (Я подумал даже, что необходимо порвать дружеские отношения с издателем, в течение нескольких дней я воображал, как именно это сделаю, какой абсурдный ответ ему дам; но, к счастью, вовремя успел порвать конверт.)
Я замкнулся. Сомневаясь, я перестал пить снадобья и начал вновь вкушать алкоголь.
Приходя в какое-нибудь кафе, я долго размышлял, чего больше хочу: быть зарытым в землю или сожженным, а потом заказывал себе киршвассер или кальвадос. Я представлял себя обращающимся в пепел, потом положенным в урну служащим в каскетке административно-общественной службы, или закапываемым под деревом в лесу пьяницей садовником, которому Анна вручает затем две или три двадцатифранковые купюры. Или я лежал на дне своей ямы, разлагался, тело превращалось в бесформенные куски поверх костей. Что будет с Анной? – задавал я себе вопрос. А как же Луи? У Анны роскошное тело. Луи – худой и мускулистый… Наконец я подумал о телах моих святых родителей, которые уже давно закончили гнить, лежа рядом, в своей могиле на маленьком кладбище в горах, под сосной, где они просили похоронить себя… Если думать о похоронах с этой точки зрения – уверен, любой выкидыш счастливее их!
Что за раздумья о смерти! Глупое воображение, мысли о самом худшем, самом страшном, и в то же время вкус киршвассера, ласкавшего мое смертное горло! К закату солнца я, малоподвижный, отяжелевший, посасывал с ложечки мороженое, конструкция которого была сложнее, чем архитектура современного школьного здания; я разглядывал дам, кривлявшихся за соседними столиками, на которых стояли чашки чая и лежали лимонные пирожные гостиницы «Мир». Беззубая болтовня, повязки, вуали и перья! Итак, я ощупывал их взглядом, облизывая свое ванильное или малиновое мороженое. Блокноты, дневники и полное удовлетворение! Через два часа я отправлялся бродить. Блуждания носили мертвенный оттенок. Катафалк, телега с дохлой птицей, церемонии, груды костей, общие могилы, проповеди… Я постоянно носил собой, как знак memento mori
[12]
карту палермских катакомб. Выпивая или закусывая, я клал перед собой репродукцию картины Дюрера «Меланхолия», на которой длинная рука святого покоится на черепе. Я съездил в Базель, чтобы еще раз посмотреть «Пляски смерти» Гольбейна. Мертвые, резвящиеся статисты касались моих висков, тянули меня за ноги и член. Засыпая, я представлял, как занимаюсь любовью с Клер Муари, и просыпался очарованный, пребывая в отчаянии от презрения по отношению к самому себе.