— Ты собираешься ссудить ему деньги?
— Да, причем это будет лучшей инвестицией. У Яна такие захватывающие идеи. Для него кинематограф — это не просто средство самовыражения. Чтобы понять, надо освоить теорию информации. Кинематограф для нашего времени — исключительное средство коммуникации.
Кинематограф. Пять лет назад она говорила: «Пойдем в киношку». И мы шли смотреть Стива Маккуина.
[103]
Мы ели попкорн, а когда мой пакетик заканчивался, я совал масляные пальцы к ней между бедер.
— А зачем вам с Джекоби писать сценарий? Что, Ибсен вам нехорош?
— Ты не понимаешь. Для нас, в отличие от Ибсена, главное не в идеях. Главное — это личность Норы и сюжет. Ян считает…
— Марго, давай уедем. Прямо сейчас. Можно гнать всю ночь. Помнишь, как мы гнали всю ночь, а потом спали в траве на прибрежном лугу у Шенандоа?
[104]
— Нет. Я должна, мне самой это надо. Давай объясню. Ян считает, что кинематограф по своей медийной сути не должен иметь ничего общего с идеями. Сверхзадача фильма возникает непосредственно из сюжета. Сюжет и личность — вот что составляет фильм. Но главное, все должно быть сделано еще до Англии.
— До Англии?
— Да, мы собираемся снимать там.
— То есть ты уезжаешь в Англию?
— Он хочет снимать фильм в Англии. Это уменьшит затраты почти вдвое.
— Значит, ты собираешься в Англию?
— Неужели ты думаешь, что я упущу возможность сыграть Нору?
— Ты уверена, что тебе это надо?
— Я же только что сказала тебе… Ах, ты намекаешь на то, что Ян возьмет мои деньги, а меня вышвырнет?
— А что по этому поводу думает Текс? — Несомненно, этот придурковатый хитрец должен был видеть все насквозь.
— Отец и Сиобан вне себя от счастья.
— Они тоже поедут с тобой?
— А ты можешь себе представить, чтобы он не поехал?
— Мне кажется, ты могла бы и меня поставить в известность.
— Милый, я собиралась. Мы решили это только вчера вечером. — Я молчал. — Не беспокойся, меня не обманут, Ланс, — продолжила она. — Ты просто не знаешь Яна. Он такой…
— А ты знаешь?
— Да. Я уже знаю его… — она замешкалась.
— Уже узнала и полюбила?
— Полюбила? Конечно, я нежно люблю его. Я люблю Боба Мерлина. Я люблю тебя. Я люблю Сиобан. Я люблю отца. Но это все разные чувства.
— Я говорил о другом.
— О Господи. Все это не важно, так не важно!
— Что — не важно?
— Да секс. Вы, мужчины, придаете ему слишком большое значение. Просто вы льстите себе. На самом деле он не настолько важен.
Почему я не сумел задать ей вопрос о том, что меня интересовало?
— А ты…
— Что?
— Ничего. — Я не мог это произнести.
— Я не трахаюсь со всеми подряд, и ты это знаешь. Хочешь верь, хочешь нет, но для меня существуют вещи поважнее всемогущего пениса.
Мне кажется, в тот момент я покраснел. Ну зачем она сказала «пенис»! В этом слове было что-то белое и висячее. Но что было бы лучше — член? стручок? хуй?
Я даже сказать не могу, какое я почувствовал облегчение. Какое освобождение ощутил, когда она так просто и легко сказала, что у нее нет любовников. Подобная небрежность стоит сотни клятв. Явно ведь правда! Но как же тогда с отцом Сиобан? С другой стороны, и наука может ошибаться.
Тут есть еще один существенный вопрос: в чем я хотел убедиться — в ее виновности или безвинности? Если она виновна, и я это знал — а я знал это с такой же уверенностью, как то, что моя группа крови АВ не вяжется с нулевой группой Сиобан, — почему я так хотел услышать ее признание? И почему верил на слово? Что лучше — ощущать боль и не находить ее источника или вскрыть абсцесс и выпустить гной?
Шторм усилился. Бельведер трещал и раскачивался, будто «Красотка из Теннесси». Молнии сверкали почти беспрерывно. Одна ударила в громоотвод, и по галерее прокатился голубой светящийся шар, похожий на клубок шерсти.
Марго испугалась. Схватила меня за руку.
— Господи, Ланс, нас убьет.
Она перепугалась до смерти. Ей хотелось, чтобы ее обняли. Я обнял ее.
— Давай переспим.
Она внезапно от меня отпрянула.
— Скамейка узкая.
— Ляжем на пол.
— Мокро.
— Тогда стоя. Я буду держать тебя, как Трой Дан.
— Этот ублюдок?
— Ну…
— Мне надо идти. Я мертвая, так устала. Поверишь ли, но съемки выматывают больше, чем рытье канав.
+++
Ты считаешь меня безумным? Посмотри на меня.
Слышишь, как дети и стрижи кричат на улице? Это поет сама душа осеннего вечера, над которой не висят уже уроки в школе. Прислушайся, как они распевают считалки.
Чарли уселся мошной на булавку,
Проткнул себе оба яйца и козявку,
Марли на Чарли потратили уйму,
А после козявку измерили в дюймах:
Раз, два, три —
На себя-то посмотри!
Девять, десять — ну, елда!
Разбегайся кто куда.
Это у них называется непристойностью.
Детская невинность. Разве твой Господь не сказал, что пока не уподобитесь малым сим, не войдете в Царствие небесное?
Да, но как это понимать?
Совершенно очевидно, что Он ошибся или сыграл с нами дурную шутку. Да, я помню эту невинность детства. Прекрасно! Но чуть погодя каждый делает одно и то же открытие. Оказывается, Господь не посвятил нас в некий маленький секрет. Оказывается, и Христос не захотел рассказать о нем. А Господь возьми да и устрой так, что в одно прекрасное утро ты просыпаешься с торчащим до потолка дрыном, и ничего тебе в жизни не нужно, лишь бы засунуть его в сладкую жаркую пизду, повалить девчонку на землю, любую девчонку — и где же теперь твоя невинность? Или это что, тоже называется невинностью? Если да — Господи, так бы тогда и сказал! Из ребенка — и вдруг насильник, да без всякого собственного тому вспоможения — неужто таков Божий промысел? Да провалитесь вы все с вашим Богом! С ним бы сначала договорились, выбрали что-нибудь одно. Или это хорошо, или плохо, но, черт побери, скажите же это людям. А вы не говорите. Елозите где-то между. Хотите на двух стульях усидеть: вообще-то хорошо, но если… тогда плохо и так далее. Ну молодцы, наебали, всех наебали, и меня наебали в первую очередь. По мне так лучше римляне или древние иудеи, которых женщины не очень-то и волновали. У Давида
[105]
было триста жен, а возжелал он вообще чужую. И Господь не держал на него зла за это.