+++
Сейчас я вспомнил почти все, за исключением… Каждый эпизод, вплоть до банальных, всплывает в памяти с кристальной ясностью. Только тот вечер остается вымаранным — нет, не то чтобы вымаранным, просто я не могу заставить себя его вспомнить. Почему-то надо приложить немыслимые усилия, чтобы на нем сосредоточиться. Единственное, что я помню, это взгляд жалкого Яноса Джекоби и языки пламени за деревьями… А потом сразу газетные заголовки. «Муж обезумел от горя… Вопреки запрету рвался в горящий дом… Руки в ожогах…»
Тот вечер. Никак не могу ухватить его. Да нет, пытаюсь, но мысли или соскальзывают в прошлое, или улетают к тому, что будет потом.
Я отчетливо помню события, происшедшие много лет назад, вроде того случая, когда мы с тобой, отправившись на совместный пикник двух студенческих общин — мужской и женской, — проплывали по реке мимо острова Джефферсона, который вроде яблока раздора между Миссисипи и Луизианой и не принадлежит ни одному из штатов — этакий необитаемый остров посреди США; так вот, помню, ты, как всегда пьяный и отстраненный, вдруг произнес, ни к кому конкретно не обращаясь: «А здорово было бы провести в таком месте несколько дней», после чего снял пиджак и нырнул в воду с борта «Красотки из Теннесси» (это ведь тоже было пижонство, не так ли?). Мне, естественно, оставалось лишь последовать за тобой — я успел только завернуть несколько спичек в кисет, и то мне потребовалось три часа, чтобы тебя найти: свернувшись калачиком, посиневший, как Ниггер Джим,
[49]
и дрожащий, ты лежал под кустами, еще более чахлый на вид, чем обычно. Ты всегда был склонен к самым непредсказуемым поступкам, и я никогда не мог понять, всерьез это ты или опять дуришь. И когда ты вдруг ни с того ни с сего ушел в семинарию, я подумал: опять он в своем репертуаре, снова дикая, нелепая безответственность. Со стороны глядя, тебя нельзя было заподозрить не то что в католицизме, а вообще в христианстве. Так не проявилось ли в твоем превращении из атеиста в священника прежнее пижонство, такое же, как прыжок с борта «Красотки из Теннесси»? Скорее всего тебе захотелось одним махом обскакать восемьсот миллионов обычных католиков. Так что же это было — пижонство, нелепая безответственность или вершина откровения? Ты пожимаешь плечами и улыбаешься. Причем не удовлетворился тем, чтобы быть обычным рядовым пресвитером, тебе, видно, мало показалось. Ну, что там какой-то падре Иоанн из Нового Орлеана. Нет, ты отправился в Уганду. Или в Биаф-ру? Закончил еще и медицинский и переплюнул самого Альберта Швейцера,
[50]
потому что, конечно же, ты у нас куда круче. У тебя ведь истинная вера, а у него нет — так, какой-то там протестантишка.
Однако вышло все не совсем ладно, правда? Иначе как бы ты оказался здесь?
Что-то не сложилось, да? Ты утратил веру? Или здесь замешана женщина?
Этот твой всегдашний взгляд исподлобья — все, на что ты способен? Ты снова улыбаешься и пожимаешь плечами. Господи, да ты же сам не знаешь ответа.
Однако ты поехал. А мог бы остаться. Может, ты нужен был здесь. Может, я нуждался в тебе больше, чем жители Биафры. Если бы все эти годы ты был рядом… Господи, почему я никогда и ни с кем не мог по-человечески говорить, кроме тебя? Но теперь ты здесь, и на тебя можно опереться.
Я обнаружил, что, разговаривая с тобой, могу ближе подобраться к этой тайне — тайне, которую я знаю и в то же время не знаю. Поэтому я начну из прошлого и буду постепенно к ней восходить или начну из будущего и оттуда стану к ней спускаться.
Мои мысли несутся в будущее и устремляются к соседке. У меня родилась идея еще более безумная, чем те, что в твоей религии. Мне кажется, что будущее, мое будущее, связано с ней, что мы вместе, она и я, должны начать все с начала. Я говорил тебе, что видел ее вчера? Мельком, во время одного из редких выходов отсюда — на сей раз меня водили на ежемесячный медицинский осмотр. Ее дверь была открыта. Она худая и черноволосая, но лица я не рассмотрел — поджав ноги, она сидела, отвернувшись к стене, той самой. Икры у нее худые, но красивые и, как ни странно, все еще как будто загорелые. Может, она была танцовщицей? Или теннисисткой? Чем-то она напомнила мне Люси.
Послушай, каков мой безумный план на будущее. Когда я выйду отсюда, то есть отбуду срок или меня «вылечат», я не вернусь в Бель-Айл. Я не хочу никуда возвращаться. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что прошлое мертво абсолютно. И будущее должно быть абсолютно новым. Это распространяется не только на меня, но и на тебя, и на всех. Нужно все начать с начала. Все должны всё начать с начала, осторожно, будто вдруг попали на остров Джефферсона (не это ли ты имел в виду, когда говорил о его «занятных возможностях»?). Я хочу забрать эту немую, безумную, опустошенную и оскверненную женщину, поселиться с ней в негритянской хижине — где-нибудь у реки, за Журнальной улицей — и там я буду о ней заботиться. Говорить нам было бы просто. «Ты есть хочешь? Тебе не холодно?» Возможно, мы ходили бы гулять на дамбу. В новом мире снова можно будет радоваться простым вещам.
Но сначала я должен установить с ней контакт. Это я понимаю. Ты пытался говорить с ней? Не хочет? Да, она просто отворачивается к стене.
+++
Новая жизнь. Новую жизнь я начал год назад, когда вышел из темной комнаты. Или, скорее, когда в эту темную комнату вошел. Но я верю в то, что у меня будет третья новая жизнь точно так же, как существует три мира — старый мертвый мир прошлого, безнадежный затраханный нынешний и неизвестный мир будущего.
В общем-то это и значит, что я начал новую жизнь — то, что сошел со своей жизненной колеи, глубокой и вытоптанной, как коровья тропа на лугу, то, что выбрался из рутинной круговерти и перестал слушать новости и смотреть телевизор. Как ни странно, заодно я бросил пить и курить. В тот же миг, что я сошел со своей старой коровьей тропы, я понял, что больше не нуждаюсь в выпивке. Выяснилось, что можно просто стоять в темноте под дубами, смотреть и ждать.
Я забыл упомянуть еще об одной, происшедшей в гостиной мелочи, — маленькой, но, возможно, значительной. Когда я вошел туда и вдохнул запах лимонного воска и сырого конского волоса, я остановился и на мгновение прикрыл глаза, чтобы привыкнуть к темноте. Потом, шагнув к раздвижным дверям, я краем глаза заметил какую-то фигуру. В глубине гостиной стоял человек. Смотрел на меня. Выглядел незнакомцем. В его приподнятых плечах и чуть согнутых коленях читались осторожность и напряжение, словно он готов к чему угодно. Различался лишь силуэт — белое на черном, — как негатив. У него были длинные руки, и одна свисала ниже другой, как у лемура. Голова была склонена набок и слегка повернута, так что проступала линия спины. От него исходил дух со всех сил защищаемой ранимости, утраченной доверчивости и преодоленной болезненности. Первая мысль: умненький большеголовый мальчик, и только потом — о, да он у нас большой. Если бы он не поработал над телом, не накачал мускулы, в глаза бросалась бы лишь хрупкая шея с двумя сухожилиями и большая голова. Он походил на стайера, переболевшего полиомиелитом. Или на умного и богатого неженку, положившего жизнь на то, чтобы ее прожить.