Промчалась машина “скорой помощи” с оторопело мигающими огнями, как комета.
– Как комета, – сникнув, сказал он.
Он перешел на самый тихий невыразительный регистр, с которым так контрастировали его слова, а может быть, он их и не говорил вовсе. Я будто прочел текст, который мне подсунули.
Я воочию увидел его речь.
Мой очумелый взор скользил по зимнему листу, спотыкаясь о каждую скользкую букву:
“Повелеваю считать святым духом то текучее вещество, каковое здоровые парни сбрасывают в дачные умывальники и забывают за собой подтереть. К твоей лужице, дурень, я добавил свою. И оставил это общее, смешавшееся добро, шутки ради, тем более, – в дверь царапалась наша Оля”.
На обороте было выведено корявыми гнусными литерами, каждая держала мерзкой ручкой дудку и издавала звук, так напоминающий рулады овечинского баритона:
“Шутка юмора. Юмора шутка.
А уж как она поступила догадайся сам.
Никто этого кроме нее не видел”.
Но если она умерла, его убить должен был я.
Его убить должен был я.
Я лыб нежлод тибу оге…
Удивительно легко вывернул я строку приговора.
Но у меня не было ни пистолета, ни перочинного ножа, ведь пиво я всегда отворял о всякие углы и выступы, например, о чугунную, уже отвердевшую, боковину скамейки.
Я был безоружен перед ним как всегда. Да и руками я был слаб.
– Ну и на кого похожа двадцатилетняя отроковица? – тихий голос показался мне чужим. Но я быстро исчислил возраст общей дочери, все-таки небольшие числа еще со мной любезны.
Он выпустил мою онемевшую руку.
– Ты не поверишь.
– Почему не поверю, поверю. Поверю.
– Нет, ты не поверишь, но на нас.
Меня осенило. Я понял. Я разгадал. Я набрал полные легкие воздуха. Тончайшей струей я выстрелил в мозг Овечина:
“Сан ан он!”.
Это же: “Сам Онан!”.
Надо только поменять местами две жалкие буквы.
“Н” на “м” и “а” на “о”!
И все сойдется.
Это было мое фундаментальное открытие и, пробормотав его священную формулу, я вспотел, и меня обуял жар, и я чуть не подпрыгнул.
Овечин закатил глаза, глянул вверх, туда, откуда строгий Отец небесный посмотрел когда-то на Онана. Он повторил для меня еще раз последнюю фразу, как для особенного тупицы:
– Повторяю. По буквам: н-а м-и-н-я и н-а т-и-б-я. Сразу!
Он прибавил ничего не значащую фразу:
– Ты не поверишь.
Он меня из своего далека уже не слышал. Он продолжал:
– На Олю почти не похожа. Совсем, пожалуй, не похожа. Слушай, а что ты все время добавляешь какие-то бредовые фишки? Можно без этого, я понимаю, что ты обалдел. Но у меня есть ее карточка – вот, посмотри, убедись.
– Сидебу, – я отбивался от него, я поворачивал слова, а значит, и время вспять.
Он протянул мне прямоугольное небольшое фото.
На меня с гнутого прямоугольничка посмотрела моя чудесная тень, похожая на Овечина и длинной шеей, и посадкой головы, и испытующим взором, и выбившимся из волны коротких кудрей немного оттопыренным ухом. Ухом медепромышленника из-под волны кудрей, косо падающих.
Но падающих упрямо, по-моему, пока они у меня еще были, кудри.
На обороте было написано – “ОЛЯ”, число, адрес и цифры телефона.
Вместе глядя на маленькое фото, мы сидели молча.
Глава девятнадцатая. Небосос
Тишину прервал я, хотя вопросов у меня уже не было. У меня была обида на обман столетней давности. Я ведь вспомнил все овечинские обидные подначки:
– А что ж ты, ползучий гад, говорил, “я запечатан, даже рукоблудие не для меня, моя девственность, тыры-пыры”.
– Да, знаешь, ведь чем труднее, тем приятнее… – хищно осклабился он, гладя свой матерый галстук.
Моего “ползучего гада” он пропустил мимо ушей. Еще бы, он был так скользок. И я громко сказал, не глядя на него:
– Я тебя ненавижу.
– Юанз. знаЮ. Я тебя вижу насквозь, и мне на это трижды наплевать, уж не обессудь. Дело не в тебе… – Он на миг задумался, хохотнул: – Тебе. ебеТ. Понял? ляноП?
Он продолжал, преисполненный достоинства. Словно он уже разгадал все загадки:
– Но это мне совершенно безразлично. Это к нашему соглашению не имеет теперь никакого отношения. Мы четко, как я понял, договорились. ляноП? Тем более, почти все бумаги у меня с собой. Тебе надо только несколько раз аккуратно расписаться. Ты хоть на это способен?!
– Я! Не! Буду! Мы ни о чем с в-а-м-и не договаривались! Господин хороший! Я вообще не знаю вас! Я впервые вас вижу!
Я окончательно очнулся от собственного визга.
– Небосопс? Я не способен! Я знаю, кто ты! Я понял! Вот! Ты – небосос!!!
– Свой бред оставь при себе!
Овечин посмотрел на меня как гипнотизер:
– На! Ты! Перо! Ты! Меня! Слы! Шишь!!! – Он плеснул мне медным окислом прямо в лицо, в глаза, рот, нос и уши.
Белой ночью я ставил свои простые подписи с грустным хвостиком трусливого маленького животного на миллионе бумаг. Мои закорючки убегали от меня, как овечки по лужку.
Овечин, скрепляя какие-то своей, там и сям лепил печати трех сортов. Стремительно и быстро, как машина. Он боялся, что я убегу следом. Как трусливое животное, как неприкурившая бомжиха, в молодеющий утренний сумрак. Но это было невозможно, так как вполне рассвело, и ему не составило труда набросить на меня лассо и притянуть к себе.
Я чувствовал на своей шейке тонкую капроновую веревку. Я не мог даже заблеять.
Все стало реальным.
Вызванный по крошечному телефону лимузин через секунду домчал нас до моего дома, где судорожно под брезгливым овчарочьим взором боевого шофера я искал в полном мусоре и хламе своего жилья паспорт, а потом за две секунды – в отель.
“Как серый волк”, – подумалось мне.
В невероятном, полном антиквариата, кабинете нас ждал омерзительный нотариус. Он измерил мою глубину очень нехорошим сканирующим взглядом.
Овечину он, подкладывая какие-то свои сшитые листы на подпись, все время кланялся. Почти в пояс, как половой в трактире, будто это очень старое кино.
Через час я стал богатым рантье. Мне оставалось только стричь купоны. Специальными купонными ножницами.
Финансовые и юридические тонкости интереса не представляют.
Стал. Богатым. Очень. Очень. Чересчур.