Я беззвучно умолял ее и сразу их всех. Я унижался перед каждой из них. И перед строгой подругой каждой из тех, перед кем уже унизился. Я на все лады без единого слова клянчил великого утоления.
Как еще мне описать тот зимний аффект алчбы?
Неостановимый Овечин был преисполнен сумеречных смыслов. Он перешел к известным ему народным поверьям, связанным с жестокой луной.
Он подбрасывал эти истории одновременно с ветками в костер и говорил-говорил-говорил – то понижая, то плавно повышая голос. Мне казалось, что я нахожусь под необоримым поршнем его речи. И он то сдавливает меня, то, высвобождая, возносит выше, выше и выше, разрежая. Но что мне делать со своим одиночеством?
Оля держала меня за руку и только ниже склоняла голову. Будто, став восковой, она обрела безмерную вину. Она гнулась столь низко, что я различил бегущие вниз по ее шее, за воротник наивной курточки и горловину свитера бугорки позвонков. Куда они уходили? В атмосферу ее изумительного, недоступного мне тела, источавшего тяжелые тусклые флюиды?
Лоб мой покрылся испариной, будто я наколол поленницу дров на целую зиму. Из-под шапки сбежала струйка горячего пота. Сердце мое ухало на сто верст окрест. Из темного леса на меня косились совы, сойки и снегири.
Овечин, улыбнувшись, поднял свои темные широкие брови, он подал мне очевидный двусмысленный знак. Он игриво просеменил указательным и безымянным пальцем, оттопырив средний, по своей голени, что, мол, отойдет в ближние заросли по малой нужде. Эту игру, сопровождаемую гримасой, он повторил несколько раз. До меня уже ничего не доходило из внешнего мира. Он словно меня глумливо подталкивал. Тормошил.
Что за странный знак, будто я должен нечто совершить с Олей.
С ее согбенным обмякшим телом.
Мне предстоит в отсутствие Овечина спалить ее всю? Оледенить?
Я должен сделать нечто такое, что я так хотел и не мог даже промыслить.
Осуществить свое страстное холодное желание, которое все-таки было сильнее моего запрета, наложенного мною на себя самого. Господи, ведь меня никто не понуждал приносить эти запретительные клятвы! Меня словно осенило! Мне никто ничего не запрещал!!! Никто! Кроме меня самого, а меня почти что и нет!
Будто Овечин подарил мне ее всю – с душой и телом на краткое время своего отсутствия, своего небытия. Будто он снял преграду. Проколол иголкой свежую мозоль на моей ладони, ведь я наколол целую дровяную стену, поленницу, возвышающуюся до небес.
И эта ситуация, эта сцена предстала мне бесконечным психозом.
Особенной абсолютной тканью, сотканной из нитей двух сортов.
Первой – всё.
И второй – навсегда.
Жара внутри меня, свежий холодный воздух, всплески огня.
Я пропадаю, лишаюсь своего нутра, впереди нет ничего спасительного и привычного. У меня нет оболочки, которая оградила бы меня, уберегла, я словно просачиваюсь.
Грязное сизое облако вверху. Оно огромной крестьянкой пожирает спелый каравай юной луны.
Я ничего не могу сказать об этой новой, сгустившейся и отвердевшей во мне аниме. Кроме того, что она пребывала и переливалась теперь везде во всем. В тяжелом дыхании. В заколотившемся сердце. В моем вставшем члене. В самой лучшей девушке, жалчее которой не было никого в мире. В девушке, чью ладонь я держу в своей. Медленно вкладывая в теплую раковину ее ладошки свое жесткое горячее желание. Что вот-вот прожжет мое шерстяное трико, мою шкуру, мой ворс, мою эпидерму, мою одичавшую душу…
Овечина все не было. И луна, снова освободившись, выйдя из-за облаков, набирающая силу, безгласно поглощала вдруг обрушившееся на меня и Олю липкое время. Оно словно онемело. Луна тупо и злобно немым свечением играла на нас.
Оля стала медленно смещаться ко мне, заваливаться на бок, будто из-под нее вытягивали опору. И мне приходилось удерживать ее руку за твердую ладонь, будто гриф похолодевшего пустого музыкального инструмента.
Я тускло и бессмысленно смотрел мимо нее. На огонь.
Моя греза была суха и элементарна, как искры в мозговом веществе дегенерата, кончившего в свой собственный кулак. Эта греза не имела начала и края.
Мне грезилось, что прекрасная девушка с чудным именем выдрочила меня уже сто лет назад и вот забылась, одеревенев от пережитого холодного позора.
Именно так, а не иначе.
Ведь я же оторопело внушал себе – что я ее совсем не хотел.
Я хотел так думать.
Мне хотелось так хотеть думать.
Мне хотелось хотеть так хотеть думать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Весь мир лежал вокруг меня, как распоротый толковый словарь.
В нем не было ничего, что имеет отношение к омерзению, желанию или безразличию.
Это был простой и короткий словарь оторопи.
Слова: “снег”, “огонь”, “семя”, “девушка”, “звезды”, “луна” не означали ничего кроме суммы слогов из душного логова усеченного алфавита, над которым совершили обдуманное особо циничное надругательство. Оно было настолько хорошо обдумано и безутешно спланировано, что нет такого следствия, что выищет его в ворохе времени, как и суда, который, осознав, сможет его осудить.
Мне предстояло все проделать самому.
Стать и сыском, и судом, и наказанием.
Или не стать ничем. Эти мысли вошли в меня, образовав во мне зияние.
Это – тупость и скука, пронизываемые бесконечно далеким лаем.
“Ав-ав-ав” – что-то отрывистым кашлем бухнуло внутри Оли. Будто по стволу толстенной березы грохнули три раза обухом. И девушка завалилась на снег, медленно вытягиваясь из скрюченной позы в плавную, жесткую и неумолимую дугу. Она жестко вздрагивала, будто по ней пропустили ток.
– Дуга. Битва на Курской дуге, – сказал я, все еще держа на отлете ее вырывающуюся затрясшуюся руку, обратясь к пустому воздуху в полной беспомощности.
Костер, стекающий в снег, белесые звезды, личина луны, подрагивающая дриада, выбежавшая ко мне из дальнего синего леса и, умирая, простодушно бросившаяся мне под ноги.
О, она умерла…
Тысяча вольт.
Девять тысяч девятьсот девяносто девятый год.
– В’ёте, та’а’ищ, одна тысяча девятьсот семьдесят вто’ой, п’иятный во всех отношениях год, – театрально картавя, прервал мой бред Овечин.
Он близился к нам из темноты длинными шагами. Он смотрел на меня вопросительно. Самодовольно улыбаясь. В ответ я только потупил взор. Он замер.
– А оннна ннне ттттого?..
Глава шестая. Настала ночь
Через полтора часа мы пили отвратительный грузинский чай с засахарившимся малиновым вареньем на овечинской даче.