Сегодня утром в вестибюле трогательная сцена. Мы с Гамбургером стояли перед доской объявлений; он уговаривал меня не закрывать спектакль. Объявление об этом было у меня в руке.
— Не делай этого, Корнер.
— Чего ты от меня хочешь? Без Озрика можно. Без второго могильщика обойдемся. Но «Гамлет» без Гертруды — немыслим.
Мы разговаривали шепотом. Сидячие в вестибюле вытягивали к нам шеи.
— Но после всех трудов — недель, месяцев, твоих больших надежд?
— Ты думаешь, я хочу закрыть? Может быть, мы скроим какую-нибудь программу — декламации, отрывки из некоторых сцен. I Solisti могут заполнить паузы.
— Чудесно. Чистый Фло Зигфелд (Флоренс Зигфелд — постановщик бродвейских ревю). А Красный Карлик будет жонглировать тарелками. Не ожидал, что ты спасуешь. В те дни, когда мы остались вдвоем, Корнер, когда я выдвигал тебя в режиссеры, думал ли я, что это будет означать роспуск труппы?
— Нет — закрытие постановки. И потом, отчего это так тебя волнует? Ты не был самым большим энтузиастом. «Это всего лишь спектакль, Отто» — сколько раз я от тебя слышал?
— Я ведь о тебе думаю… и об остальных.
В ряду сидячих внезапно воцарилось молчание, почти осязаемая тишина, словно их взорам открылось нечто чрезвычайное. Мы прервали наш спор и обернулись.
В открытую парадную дверь, сопровождаемая дамой вагнеровских габаритов, дамой, закутанной до пят в норковое манто, входила Гермиона Перльмуттер. Она вернулась!
Увидев нас, она остановилась, смущенно и робко, — маленькая округлая фигурка в элегантной морской офицерской шинельке, укороченной по моде. На голове, сдвинутая на затылок — круглая на круглом, — была шляпа, похожая на летающую тарелку или на те, что носят итальянские священники, синяя, и с нее свисала лента того же цвета. Потупясь, Гермиона сделала неуверенный короткий шажок.
Переливы чувств на лице Гамбургера стоило видеть. Он тоже сделал шаг вперед. Из груди его вырвался тихий крик.
— Бенно!
— Ханна!
Они бросились друг к другу. Он обнял ее, перегнувшись через оба их живота. Они стали целоваться прямо в вестибюле. Когда столь славная чета способна на такое, ей равных нет.
— О Ханна!
— Ах, Бенно!
Сидячие пришли в возбуждение: «На это можно продавать билеты». «Лучше всякого кино». «Тут и каменное сердце растает».
Гамбургер пожал руку Люсиль Моргенбессер и взял у нее сумку с вещами матери. Дочь — могучая женщина, у которой при улыбке сильно обнажаются десны. Гамбургер подвел мать и дочь ко мне и представил госпожу Моргенбессер.
— Мистер Корнер, — сказала Перльмуттер, — не могу выразить, как я смущена. Просто не знаю, что сказать.
— Вы можете сказать, что согласны на ведущую роль в «Гамлете»! Сияющий Гамбургер игриво ударил меня кулаком в плечо.
— Но прежде — шампанское! Я пошлю кого-нибудь из обслуги. В интересах сидячей аудитории я заговорил громче:
— Миссис Перльмуттер, когда вы предложили мне окантовать письмо Рильке, я не ожидал, что получится так изящно. Я должен возместить вам расходы. Сначала она подумала, что я издеваюсь. Она закрыла ладошками глаза.
— Ох, ох.
— Нет, я настаиваю.
Она посмотрела на меня между пальцев, успокоилась, вспыхнула, улыбнулась.
— Ни за что, это подарок.
Люсиль Моргенбессер взглянула на свои часы.
— Мама, если я тебе больше не нужна, я побегу.
— А как же шампанское? — сказал Гамбургер.
— В другой раз.
— У нее лекция в Новом институте социальных исследований, — гордо объявила Перльмуттер. — «Сафо, Левит и границы веры». Беги, дорогая, беги. Я разорвал объявление о закрытии спектакля и сунул обрывки в карман.
Возвращение Гермионы Перльмуттер оживило труппу — укол адреналина, на котором мы провели сегодня репетицию как бывалые актеры. Мы репетировали 5-ю сцену 4-го акта, двести пятнадцать строк, полных драматического напряжения и сложно переплетенных индивидуальных эмоций. С начальной реплики Гертруды: «Я не хочу с ней говорить» — стало ощутимым присутствие электричества в атмосфере. Перльмуттер, в стеганом красном халате, словно всю жизнь готовилась к этой роли. Фредди Блум перестал ломаться, принимать мелодраматические позы и проник в самое душу загнанного в угол короля, разоблаченного, внутренне корчащегося, но усилием воли сохраняющего невозмутимый вид. Даже Милош Пастернак, дворянин-вестник, до сих пор произносивший свои одиннадцать строк монотонно, с нервирующими интонациями нижнего Ист-сайда 1910-х годов, сумел убедительно передать тревогу: «Спасайтесь, государь!» — когда опустился перед королем на колено, указывая на кулисы так, словно оттуда должны были появиться фурии, а не Лаэрт.
Но чтобы воздать должное Тоске Давидович, я не нахожу слов. Ее талант, до нынешнего дня дремавший, внезапно вспыхнул ярким пламенем. Поскольку принц в этой сцене не появляется, я имел возможность наблюдать за ее игрой из середины третьего ряда. И признаюсь, я был заворожен, я перенесся в несчастный замок Эльсинор, забыв об «Эмме Лазарус».
Тоска Давидович была Офелией. Вы уже не видели тучную, озлобленную старуху в серой фуфайке, с лицом, напоминающим в профиль лунный серп, не видели и крупных розовых бигуди, тесными пластмассовыми шеренгами марширующих по ее голове. Вы видели несчастную безумную девушку, «прекрасную Офелию», чья нежная душа не вынесла жестоких ударов: «Вот фенхель для вас и водосбор. Вот рута для вас; и для меня тоже… Вот маргаритка. Я бы вам дала фиалок, но они все увяли, когда умер мой отец». Эта беззащитная растерянность, когда она раздает цветы, этот нерешительный жест, словно она боится получить в ответ удар, эта короткая дрожь, словно безумие на время отступило и она прозрела горькую правду, — незабываемые мгновения. Не Синсхаймеру, не Липшицу, не мне, а только себе одной обязана Тоска Давидович этим триумфом. Чары рассеялись, лишь когда закончилась сцена. «Мой мочевой пузырь сейчас лопнет! Чур первая в комнату для девочек». Она убежала за кулисы под аплодисменты партнеров.
Да, это были драгоценные мгновения, и я горжусь нашей маленькой труппой. Возбуждение, однако, грозило перехлестнуть через край, и Гамбургер, в последнее время увлекающийся выпивкой, снова потребовал шампанского. Я вынужден был напомнить им, что впереди у нас большая работа и на нее отпущено мало времени. «Тем не менее, леди и джентльмены, — добавил я, — по-моему, мы отличились!» Ликующие крики и звучные шлепки по спинам.
Позже, обдумывая эту сцену и вспоминая печальные песни Офелии, я вспомнил о Манди Датнер:
Клянусь Христом, святым крестом, Позор и срам, беда! У молодых мужчин конец один; Иль нет у них стыда?
Вот именно: позор от «конца». И если Фредди Блума нельзя квалифицировать как молодого мужчину, Ральфа Коминса можно. Я тут же решил провести предварительную беседу с опасливым доктором.